Ознакомительная версия.
«Не могу, – сказал он соседу. – Приходи помочь мне, или говори с ними сам. А меня воротит от дующих на узлы[39]».
Шафиров не понял.
«Ётунхейм![40] – сказал Муса, как бы злословя. – Невозможно слушать завистников. И лучше посторониться от тех, кто дует на узлы, а также на стыки, стяжки и штуцера, а еще на фланцы, шарниры, вентили или на суставы и фаланги пальцев. И нет сил глядеть на тех, кто боится, но лезет под покрывало. И потому я отворачиваюсь и прибегаю к помощи рассвета».
Шафиров кивнул: утро вечера мудренее.
А когда на другой день начали подниматься к нему и снова допытываться: «Почему такое? Где доля от поделенного? И кто главный, чтобы наделять?» – он отвечал не сразу, но выждал, пока наговорятся.
И первые слова его были ясными, твердыми и острыми, как сапфир[41]: кто это пришел сюда толкаться локтями и толковать без толку, кто явился толпиться и роптать?
А потом он спросил, нет ли среди пришедших таких, которые отказались от трех тысяч и не приняли их как должное?
И в безмолвии полном еще спросил, не накрыло ли Вольгинск тенью дальних столиц, не затмило ли глаза соседям, не размягчило ли мозги умным, не развязало ли глупым языки? Разве те, кто пришли, возвели дом на Завражной? Разве собственной волей, а не волею случая приехали и расселились? Разве сами нашли пути к богатству и освоили их? И неужели доискиваться чего-то должны те, кто пришли? Чего же?
Правды? Всему свое время, и время покажет, не отвернут ли вскорости те, кто сейчас желает знать, лиц своих от правды, и не захотят ли обернуться назад в темноту, ибо все временно, а неведения лишаются навсегда.
Счастья? Всему свое место, и зачем не в доме своем, а здесь, под крышей девятого этажа, искать его?
Денег? Каждому воздастся по трудам, когда захочет он найти для трудов время и место.
И если за этим явился тот, кто пришел, – не тот, кто пришел, поведет разговор. И не тот, кто просит, а тот, кто дает.
Так говорил Шафиров[42]: с иными – по одиночке, с кем – по трое, а иногда и с целым этажом.
И говорил с ними девять дней и ночей, и сказал девяносто девять тысяч слов[43].
Длительная – протекла, отхлопотала, отлетела осень. Осень первоначального накопления капитала, разделения труда, изворотливой логистики.
Все прения, разнотолки и перепалки угасли, рассеялись, унеслись меж сентябрьских костров, в горьком дыму октября, по волнам ноябрьских туманов.
Не утихал ток в трубе; нефтевозы уходили по маршрутам, проложенным Мусой; и каждый житель дома номер девять на Завражной, кроме немощных и детей, получил свое, наделенный по силам заботами, прибылью – по трудам.
Согласно строгому, но плавающему графику, выходили на вахту механики и операторы самотека, инженеры по добыче и креплению скважин, монтеры реверсов и путей, техники по растворам и ремонтники подсоса, не говоря уже о ночном и дневном дозоре[44] окружающей среды и круглосуточных сторожах потока.
Каждый знал свое место и время, и все понимали источник приварка, но никому не было позволено увидеть исток, или точку истечения: едва заработал дом номер девять в едином корпоративном ритме, – Муса и Застрахов заново замаскировали дверь к трубе и установили три новых сейфовых замка с кодом и дистанционным управлением.
Выпал снег. И словно бы расступились берега под Вольгинском, так что вдоль ближних, видимых ещё, точно прочерченных по белому дорог Заречья начали просвечивать рощицы сетчатыми стежками, дальние леса клубились – мглисто и низко, а сама Волга тяжело переливалась долгой иссиня-лиловой дугой. А потом и она пропала, и пролегла широким полем меж заснеженных берегов, и вскоре скрылись и дороги, и леса, и даже берега потонули в инеистом мареве.
Окрепли, застыли над Вольгинском первые морозы: в городских парках деревья сделались неразличимы – замерли хрупким, призрачным, глазурно-коралловым кружевом, и только рябиновые гроздья горели, но не жарко – дымчато, и при сильном ветре покачивались упруго, с запаздыванием, как бы обдержанные белоснежной горкой сверху.
И уже проплывали ежевечерне вдоль Волжской дуги зефирные облака, медлительные сумерки поначалу бывали бело-розовыми, а после мерцали млечной синевой.
Незаметно – как на салазках – проскользнул декабрь. На площадях Вольгинска выросли новогодние елки, и полилось по ним серпантинами текучее сияние предпраздничных огней.
И за сколько-то дней до Нового года, в конце недели, под вечер, Шафиров неожиданно позвал к себе Застрахова и Мусу.
И войдя, оба замялись, смущенные, поскольку сами были в свитерах и джинсах, а Шафиров встретил их в ослепительном костюме и галстуке с бликами, а жена его, Руфина Иосифовна, улыбалась рядом в длинном синем переливчатом платье – ставшая как будто выше, как будто помолодевшая оттого, что ее волосы были уложены в новую прическу и даже в полутемной прихожей медоточиво светились.
Но еще сильнее изумились они в кабинете Шафирова, увидев, что знакомый журнальный столик накрыт на троих, а на подоконнике в золоченом девятисвечнике горят две свечи: одна – крайняя справа, другая – возвышаясь в середине ствола.
Руфина Иосифовна усадила растерянных мужчин, приободрила их парой необременительных вопросов, что-то переставила, передвинула на столе и – как всегда с улыбкой – сумела сделаться незаметной, а когда Шафиров вернулся с необычной бутылкой в руках, – ее уже не было в кабинете, и никто не вспомнил бы, как она вышла, с какими словами…
На вопрос гостей, по какому поводу стол, Шафиров как-то странно повел плечом и не очень уверенно ответил, что по еврейскому календарю начинается самый веселый из праздников[45], да и настроение почти повсеместно новогоднее, и вообще, добавил он, не повод важен, а компания…
Он поднял над столом высокую бутылку с непривычно вытянутым горлышком и объявил, что сегодня хотел бы угостить соседей, партнеров, коллег – так он и сказал: коллег и партнеров – настоящим французским коньяком исключительной выдержки и вкуса. И, помолчав, прибавил, что, вопреки некоторым привычкам, с коньяка не следует начинать и не должно ему течь рекой, по ложной имперской традиции, а правильней будет сначала выпить чаю и перекусить, поскольку этот напиток, дорогой и внушительный, требует отдельного подхода и уважительного отношения к себе, и тогда он обязательно – по глоточку – возьмет свое.
И пока закусывали душистый чай оладьями в сметане и пончиками с грушевым вареньем, Шафиров постукивал пальцем по неброской этикетке и продолжал увлекать соседей: само собой, говорил он, коньяк изготовлен, как и положено, в провинции Коньяк – однако, в отличие от прочих, спирт для него отогнан из винограда, собранного исключительно в Гранд Шампани, после чего десятилетия созревал в старинных бочках из Лимузенского дуба в подвалах коньячного дома, к которому принадлежал и знаменитый писатель Франсуа Рабле, и хотя Руфина Иосифовна нарезала лимон и подала, на всякий случай, мандарины, – заедать цитрусовыми значило бы нанести непоправимый удар по вкусовым рецепторам и репутации напитка, и потому, чтобы получить удовольствие и воздать должное собственно коньяку, – полагаются к нему орехи, сухарики с изюмом, шоколад…
Ни Застрахов, ни Муса не запомнили названия эксклюзивного коньяка[46]: разлитый в тяжелые нефритовые рюмки с округлыми краями, он темнел, словно смола, и мгновенно опьянял каким-то знакомым, но давно забытым ароматом – низким, как басовый регистр аккордеона.
Застрахову показалось, будто первый глоток обдает нёбо прелым дымком листопада, вишневой косточкой, сухим яблоком, а Мусе вспомнились вдруг далекие запахи поджаренных хлебцев, чернослива и миндаля.
И почти сразу накрыло выпивавших теплой волной душевного разговора, который, правда, – как это всегда бывает – начался с погружения в дела повседневные, текущие.
Говорили об удивительном стечении обстоятельств, развернувшем целый дом, словно корабль, новым курсом; спорили о плавающих ставках Центробанка и скоротечных ценах на нефть; пили за то, чтобы не иссякал поток в трубе, и за то, что теперь, может быть, – благодарение потоку – наладится не только быт, но и жизнь с течением времени войдет в нужное русло, и в доме прекратится, наконец, вечный ремонт и стук пробойников, и дрель, и прель, и мусорный ветер вокруг…[47]
И скоро выяснилось, что прав был Шафиров, что знаменитый коньяк больше дал, чем взял[48]: заговорили о праздниках, о планах на будущее, о детях.
И тут Шафиров извинился перед гостями, вышел и, вернувшись через минуту, поставил на стол новую бутылку, точно такую же, и сказал, не отрывая руки от пробки, что сегодня, пожалуй, можно будет курить прямо здесь, в кабинете: ведь, в конце концов, у него – день рождения, хотя они с женой не отмечали его уже девять лет – с тех пор, как именно в этот день единственная дочь их, Роза, отправилась на учебу в землю Израиля, но, закончив курс, не приехала на каникулы, а вышла замуж и осталась там навсегда.
Ознакомительная версия.