Небольшой цех, изготавливавший пуговицы и прочую нехитрую пластмассовую дребедень, расчески всякие, расположен был на другой стороне Царицынского парка, к Бирюлеву ближе; туда шесть дней в неделю водили на работу – горячую штамповку в коробки собирать – обитателей желтого барака. Водили пешком по тропам парковым – выбивать глухоту из ног, и воздухом свежим пусть подышат безголовые… Только Петенька пешком не ходил, не ходил и все, – как повели первый раз, он на землю лег. Подняли, он опять лег. Плюнули было, а не бросишь ведь посреди леса – пропадет, поди потом отчитайся! Бить – почему-то никто не додумался… Пришлось предоставить Петеньке привилегию неслыханную: пока все вместе грязь месили или снег топтали, Петр Петрович путешествовал на автобусе, вполне самостоятельно до остановок и от них добираясь. Публика автобусная быстро привыкла к Петеньке, а он – странное дело – даже общаться стал, не с кем-то одним, со всеми сразу. То крикнет вдруг пронзительно «Гром! Гром!», и понимали все – зря зонтики не взяли, то зашепчет-забормочет, пальцами суставистыми у носа крутя, что твой Хазанов про «колинарный техникум»: «Щи, свининки, копыта, хрящики…», – ясно становилось – опять колбасы в Москве не станет. А то, бывало, когда появится просинь в небе февральском, лед кругом, стужа, так Петенька в пальтеце клетчатом, чуть не бумажном, шапчонке-гондошке, на руках обожженных варежки детские в дырочках, вскликивая почти по-петушиному, сообщит радостно: «Щас приду к себе – попою!», – знамо дело – к первой ростепели, присядут сугробы, пережили зиму, слава тебе, Господи! Многие его, Петеньку, в том автобусе видели…
Как-то весной лес Царицынский, желтый в сережках ольховых, зеленый в новой листве березовой, сиреневый сумерками, забелел черемухой сладкой, задуло сильно со стороны северной, того гляди, опять снег повалит на огороды, рассадой утыканные. Вечером того майского дня Петенька вышел из автобуса на две остановки своей прежде, уселся на ветхую скамеечку, стал в небо глядеть. Так всю ночь и просидел до утра, покуда не свезли его в милицейское помещение, – пассажиры автобусные позвонили куда следует. Стали бы, конечно, стали бы сержанты-старшины в пиджаках серых потешаться над Петенькой, любят они убогих обидеть, да не до смеху им было в тот день – сгорел барак, где Петенька жил, сгорел со всеми, кто там помещался. Только кошки подвальные и воробьи подкрышные уцелели. И Петенька. Ну и куда его, бесполезного? Недели две пробыл он в предвариловке с разбойными мальчиками, с пьяницами синемордыми, со швалью всякой. Очень уважали Петеньку в камере – кто с ножом за смертью ходит, шкурой Живого чувствует, никому в обиду не даст, знает – зачтется. Или вычтется, – как посмотреть.
А потом, потом – отвезли Петеньку из Москвы не очень далеко, в Добрыниху, что спокон веку спит на пути к Оке, а там – там дом сумасшедший, номер два. Номеру первому тогда мест не хватало, – в Кащенко диссидентов-правдолюбцев от истерик публичных трифтазином, галоперидолом, голодовкой и частыми плюхами лечили, вялотекущую шизофрению врачуя решительно. Петра Петровича лечить никто не собирался, но надо ж было его девать куда-то? Вот и дели. А что – самое там ему место, псих не псих, а ума-то нету…
Прижился Петенька в Добрынихе. Халат синий байковый на голое тело, тапочки кожаные на жесткой подошве – гуляй по дворику с весны до осени! А зимой на улицу не пускали, так – окошки в палатах раскроют на часок, чтоб микробы вымерзли, да и все. Кормили просто, но сытно – хлеб, каша, картошка, супец на костях говяжьих с морковкой, – не подохнут, чай, безмозглые да сильно головастые… Дохли, правда, время от времени, так ведь все помрем, что ж тут, подумаешь… То забота не санитарская, пусть врачи да врачихи соображают, кого в рубаху смирительную пеленать, кого простынкой мокрой обернуть от беспокойства, кому таблеток пригоршню, а кого надо – мы сами кулаком в печенку, кочергой по спинище гладкой, – ишь, разожрался, тунеядец, на нашем поту, лечат их, лечат, слать бы их лес пилить, оглоедов, бумаги их придурь записывать не хватает… А Петенька тихим был, его и не замечали, считай. Вот только врач Леонид Борисович, молодой, а с плешинкой уже, глаза дикие, повадился с больным Петровым разговаривать. «Я на нем, – говорил, – Нобелевку выбью, такой материал богатый!» Давай-давай, много вас тут таких было, выбивальщиков… Давай, коли его, коли, да иглу побольше, да шприц потолще, пускай хоть задницей лядащей родной науке послужит, симулянт бездельный…
От врачебных этих изысканий Петенькин организм то в ступор впадал, то в обморок падал, то засыпал на неделю, – дозы препаратов разных Леонид Борисович подбирал могучие, чтоб не сомневаться в результатах эксперимента. Врач про свои опыты никому ничего не рассказывал, раз только, зимним вечером изрядно спиртику с коллегой Сергеем Ивановичем подпив, завел ученую беседу.
– …У него меняется баланс полушарий, я мерил, много раз мерил, меня уж в лаборатории гоняют, сучки, – Леонид Борисович от выпивки бледнел, бритое лицо синело щетиной. – Энцефалограф я им порчу… Лярвы ленивые!
– Ну, Лёня, Лёня, ну, – увещевал его немолодой и никогда не беспокоившийся доктор, – нормальные они бабы, кому задарма работать охота. Ты их по жопам хлопай чаще – добрее будут, а ты – орать…
– Да пес с ними… Здесь вот что – здесь у него, у Петрова этого, в башке пустой как бы квантовая биомеханика – он меняется все время, меняется, – ну, Эйнштейн там, постоянная Планка, сколько там – десять в сорок третьей, сорок четвертой?
– Лёнь, да ты что, откуда я помню? Что говорю – помню, сроду я этого не знал, какая механика, ну даешь! Не смеши. Плесни малька.
– Ну вот, а при этих как бы квантовых его переменах, по теории обязательно нужен наблюдатель, иначе смысла нет, так вот – он есть.
– Ну и наблюдай…
– Да не я!
– А кто?
– Что значит кто? Бог.
– Ну и ладно, Бог так Бог… Ты не нервничай… Все равно никто не поверит. Я тоже не верю.
– Да, меняется баланс между левым и правым, гасящее взаимодействие нарушается, понимаешь, – высокочастотный резонанс… Он ни хрена не соображает про сейчас, но степень анализа с выводами наперед – полный пиздец, это не осознать! Знаешь, он как погоду предсказывает?
– Может, у него кости ноют…
– Какие, на хер, кости! Не-е-ет, я его еще разговорю…
Прошло полгода, и Леонид Борисович подобрал подходящий медикамент. О чем он говорил с тем, кто был внутри Петеньки, неизвестно, зато известно, что после этого врач запил, а Сергей Иванович написал аккуратный доносик. Больного Петрова изолировали от прочих, а когда Леонида Борисовича из запоя вывели, был он приглашен кое с кем побеседовать.
Лубянка суетливо и опасливо пыхтела выхлопами на повороте с Кузнецкого, с разочарованными и строгими лицами выходили граждане из 40-го гастронома, в глубине двора напротив раскорячился непотребный памятник Воровскому – как обычно, словом. Леонид Борисович, шагая к бюро пропусков, нервничал, который раз вытирал потную правую руку о внутренность брючного кармана, поправлял сбивающийся от частого верченья головой галстук. Мысли врача были путаные – кто его знает зачем зовут; может, натрепался где про Софью Власьевну, а может к себе пригласят – диагнозы липовые подмахивать, – а что – если накинут сотенку… Не пытать же… Хотя…
Многие коридоры, которыми его провожали к искомому кабинету, были небогатые, где и линолеум протерт, народец навстречу – обыденный, двери – в древнем дерматине, – а не балуют их… Рука, которую Леонид Борисович протянул кабинетному обитателю, все-таки была влажной.
– Здравствуйте, товарищ Вайсборд, – кэгэбэшнику было лет сорок, костюм хороший, серый, сам – выше среднего, сухой, кожа с желтинкой.
«Астеник, желчи полно, злой, небось – шутить нечего», подумал доктор и, кашлянув слегка, сказал:
– Вайсброд.
– Простите?
– Я говорю – Вайсброд моя фамилия. Вайсброд, а не Вайсборд. Так, во всяком случае, в паспорте, – все же пошутил Леонид Борисович.
– Ну что же, если вам так удобнее, пусть будет как в паспорте. Меня зовут Сергей Петрович. Будем с вами работать, так что вы оправдываться не спешите – торопиться-то некуда…
– А я и не…
– Не спешите или не оправдываетесь?
– И то и другое, – Леонид Борисович, даром что психиатр, к таким перескокам был непривычен.
– Признаете, стало быть? – чекист улыбнулся довольно.
– Что, что признавать?
– Да вы не волнуйтесь, нам лишнего не надо. Вам, наверное, тоже. Расскажите, Леонид Борисович, о вашем пациенте Петрове.
– Петрове?
– Да-да, Петре Петровиче. Будет у нас с вами пытка.
– Что вы, то есть…
– То есть пытка – это просто беседа, допрос, от старого русского слова пытать – дознаваться, значит. Ну, вспомните: «Хождение по мукам», Лёва Задов, «я тебя буду пытать, а ты мне будешь отвечать».
– А-а, да-да…
– Ну вот…
Полчаса доктор Вайсброд добирался до сути дела, выпив по ходу рассказа стакан крепкого и горячего чая с лимоном и множество раз отерев лицо и шею промокшим уже носовым платком. Сергей Петрович совершенно не препятствовал врачу высказываться, только головой кивал да время от времени помечал что-то остро заточенным фаберовским карандашом на чистом листе бумаги.