Ознакомительная версия.
Нет будущего у горного орла и орлицы-степняки, – как-то, отвернувшись, сказала она.
Гумер пожал плечами:
– Что это значит, Айгюль?
– Так говорит моя мама, – ответила она, – не желая, чтобы я повторила ее судьбу. Ведь я, Гумер, дочь ссыльного чеченца и казашки. Как только им разрешили вернуться на родину, он еще несколько лет едва продержался здесь, потом, оставив нас, уехал. И с тобой так будет.
– Не будет! – постарался уверить ее он.
Она не поверила… И в твердой уверенности в своей правоте бросила на него холодный взгляд, в котором совсем не теплились вера и понимание.
– Любят, Айгюль, не рассудком, а сердцем, – вспылил он, – больше ему доверяй!
Через несколько дней в «Майли-Сае» стали создавать роту почетного караула, которая должна была пройти маршем по городской площади в день юбилея соединения. Подготовку роты возложили на лучшего строевика части-старшего лейтенанта Мишина. Правофланговыми в первое каре он взял Гумера и Валерия. Несколько дней они с утра и до вечера пропадали на плацу, а потому Айгюль он теперь видел только изредко и издалека.
В день юбилея Гумер пошел в строю по городской площади церемониальным маршем и поймал себя на мысли, что гордится своими формой и выправкой, высокой, словно кивер, фуражкой, подрагивающим на груди аксельбантом, собственным чеканным шагом и четкой отмашкой, карабином на плече, друзьями рядом, идущим впереди с вытянутой саблей командиром. Он стал солдатом и гордился собой, ибо каждый мужчина прежде всего воин, а потом уже все остальное. Пролетели последние деньки в «Майли-Сае». Перед отъездом Гумер зашел попрощаться с Айгюль.
– Уезжаю в часть, – сказал он.
Ее губы задрожали, но потом, подавив вновь нахлынувшие чувства, волнение, она, стараясь выглядеть спокойной, ответила:
– Рано или поздно это должно было случиться.
– Мне предлагали остаться и дослуживать в здешнем клубе, но я попросился в степь, – пояснил Гумер. Она отвернулась, как и в тот день, когда они рассорились, тихо сказала:
– В степи сейчас красиво. В ней цветут тюльпаны… Гумер пошел к выходу, но она окликнула и одела ему на шею обшитый черной тряпицей треугольник с мусульманской молитвой, пожелала: – Да хранит тебя аллах! – а потом нервно и умоляюще добавила. – Иди! Ну, что же ты стоишь?..
Он вышел, оставляя с ней свое сердце и недопетую их дуэтом песню любви.
Заглянули с Валерием они и к командиру.
– Спасибо, Владимир Иванович! – протянул руку Гумер.
– Дождался – таки благодарности хоть от кого-то из курсантов, – улыбнулся он. – Ну, держите мою марку!
Где-то через час «чугунка», громыхая по рельсам, повезла новоиспеченных младших сержантов в часть. Гумер долго стоял у окна и в диковинку, раскрыв широко глаза, любовался проносящейся Бетпак-Далой, усеянной до горизонта миллионами ярко-красных тюльпанов. «Наверное, тот, кто в древности назвал эту степь голодной и злосчастной, – подумал он, – не созерцал ее весной. – Стоит прожить жизнь, чтобы только раз насладится этой красотой, увидеть и спокойно умереть».
Поэтически приподнятое настроение полностью овладело им и он представил Айгюль и себя в этом океане цветов, а потом от несбыточности мечты совсем загрустил: «А может быть, тюльпаны красны на крови тех, кто когда-то бился здесь в жестокой сече, воинов той орды, которая, по словам Мишина, несется в будущее, теряла и будет терять их под своими же копытами. Или, может быть, они на крови тех смельчаков, которые в числе первых уходили с этой благословенной земли в космос, и чьи бездыханные тела она приняла обратно?..».
Это были дни, когда в Советском Союзе пришел к власти Михаил Горбачев и речи нестандартного генсека слушал с удивлением весь мир. Он, призывая к гласности и открытости, мало-помалу раздвигал некогда более надежный, чем Великая Китайская стена, «железный занавес», создавая предпосылки для развала соцсистемы и выхода ее людей в мир. «Истина в экспансии и взаимопроникновении народов» – стучало под колеса «чугунки» в висках Гумера в какой-то необъяснимой тревоге.
Родная войсковая часть встретила их все той же обшарпанной казармой, пасущимся на территории верблюдом и лениво позевывающими в предвкушении «дембеля» «дедами».
– Ну, как там в санатории? – спросил один из них.
– Когда мы уезжали, вы считали «Майли-Сай» Бухенвальдом, а когда прошли его, он вдруг стал санаторием, – съязвил Гумер.
«Дед» глупо хмыкнул, а потом, будто бы вокруг его уже ничего не касалось: ни устав, ни командиры, ни армия и, что он вообще человек без пяти минут гражданский, равнодушно ответил:
– Вешайтесь, куски.
«Кусок» из-за тонких лычек на погонах значило на местном сленге «сержант».
– Сам вешайся! – брезгливо осмотрел неопрятного «деда» Гумер.
Тот, как старый и обрюзгший дворняга, такой немощный, что уже совсем не мог подняться на ноги и даже ходил по нужде под себя, по привычке рявкнул:
– «Бурые» нынче пошли «куски».
Однако никаких силовых мер к новоиспеченным сержантам старослужащие не приняли, потому как опасались за благополучие своего «дембеля». Бывало перед ним с наиболее усердными в неуставщине рассчитывались солдаты других призывов, более молодых. А самых ярых даже сопризывники сбрасывали с бегущего по безлюдной степи «дембельского» поезда. Вот таким иногда мог быть итог службы в Бетпак-Дале. В ней, как и при любом мужском сообществе, не прощалось ничего. Здесь человек раскрывался глубоко до своей сути, живя по неписанным законам, представлявшим страшный симбиоз устава и обыкновенной уголовщины.
Новоиспеченных младших командиров построили в канцелярии начальник первого производственного ракетного потока подполковник Ночеваленко и командир роты Похомов.
Ночеваленко, рослый и плечистый, остановился возле Гумера и спросил:
– Откуда, маш-помаш, будешь, сынок?
– С Кубани, товарищ подполковник!
– Земляки, значит, – заключил он.
После небольшой паузы Гумер обратился к нему:
– Фамилия у вас редкая, товарищ подполковник, да и обличьем кое-кого напоминаете. Не родственник ли вы нашему кубанскому Герою соцтруца Петру Семеновичу Ночеваленко?
Подполковник более пытливо рассмотрел его и ответил:
– Одна колодка! Брат он мне, к тому-же родной. Ты знался с ним?
– После института на работу к себе в станицу звал.
– А что же ты, сынок. Голодную степь, маш-помаш, на его колхоз почти санаторий променял. Он бы и бронь тебе состряпал?
– Все надо попробовать в жизни.
– Похвально, – отметил Ночеваленко. – Ко мне пойдешь, как вы говорите, – «умирать», замкомвзводом на первый поток. «Умирать» – значило «испытывать тяготы и лишения воинской службы».
– Есть! – ответил Гумер.
Валерия же назначили замкомвзводом на банно-прачечный комбинат, отчего бывшие курсанты, свидетели его драки с Рыскулом, едва удержались от смеха.
Касаемо слова сорняка в речи Ночеваленко, «маш-помаш», которое означало «понимаешь», то по нему солдаты данной войсковой части составили целую инструкцию поведения перед подполковником. В первоначальном, этом варианте, Ночеваленко использовал его, когда был спокоен и в хорошем расположении духа. Если же употреблял «пум-помаш», – начинал выходить из себя. «Машли – пынды-помашли-машли» – был апофеозом коверкания и признаком гнева. Провоцировать на это и попадаться под горячую руку в такие минуты к бывшему тяжеловесу – гиревику не советовали никому.
В Голодную степь пришло жаркое лето. Чтобы предохраниться от дизентерии, солдаты и офицеры пили отвар из верблюжей колючки, чай. По ночам Гумер плохо спал, но состояние бессоницы компенсировалось удивительной песнью пустыни, великой ночной песней Азии. В ней были вздохи, избавившейся от зноя земли, шуршание по полыни ветерка, мириады звуков, издаваемых насекомыми и зверьками, которыми была так непонятно богата Бетпак-Дала. Замиравшая днем природа, по ночам оживала, оживала и торжествовала. Изредка на постах, при смене, перекликались разводящие и караульные, и казалось, что они в дозоре не только за объектами, но и, как зеницу ока, оберегают это торжество. Гумер безвозвратно влюблялся в Голодную степь и чувствовал себя в эти минуты обветренным и лихим кочевником, чья душа, не нуждаясь в горячем ахалтекинце, летит и летит в полную таинств ночь.
При этом Гумер не мог смириться с потерей и забыть Айгюль, с которой так нелепо расстался «Впрочем, – как-то рассудил он, – когда два человека любят друг друга, их расставание всегда кажется нелепым. Разочаровал ее? Нет, вроде не давал повода. Разлюбила? Тоже, кажется, нет. Послушалась свою мать? Может, женщины более просты и благоразумны в этих обстоятельствах? Но как же можно так с любовью?!» – никак не смирялось его существо.
В Голодную степь пришла осень с пронизывающими и холодными ветрами, ощетинился на солончаках биюргун – ежовник, опечалилась на песках карагана с осыпающимися бобами, потянулись на юг тучные стада сайгаков. С уходящим теплом степь, казалось, покидало все сущее, ее величие, и она превращалась в безжизненную пустыню.
Ознакомительная версия.