Ознакомительная версия.
И вот снова встретились.
– Так. Это неважно. Так, – сказала Аникушина, – судя по всему, идеи, которые высказывает Мошкина – это последствия вашего воспитания?
– Давайте по порядку, – ответила Анна и села за парту напротив учительского стола, хотя Аникушина сесть не предлагала, – объясните мне, какие именно идеи вызвали в вас такое беспокойство?
Аникушина было прилаживалась сесть, но вскочила.
– Она мне в лицо, при всем классе заявила, что уважение к старшим – это вредная и глупая привычка! Что старших уважать не за что! И еще пыталась что-то втирать, соплячка, позволяла себе меня поправлять, не соглашалась с двойкой, видите ли, это «личное мнение а его нельзя оценивать»! Вы о чем вообще думаете, так балуя ребенка?
Анна покачала головой.
– Может быть, она пыталась высказать мысль, что уважения достоин не возраст сам по себе, а опыт, знания, добрые дела старших? Тогда я еще могу поверить…
– Да, что-то в этом духе, – отмахнулась учительница, – и еще что старшим следует доказывать свой авторитет. Мне – доказывать!!!
– А почему бы и нет? – Анна понимала, что идет на открытый конфликт, но решила про себя, что лучше так, чем оставить это нерешенным на сабинины плечи, – учитель должен показать детям, что имеет их чему научить. Это разумно.
– Кто бы говорил! – рассвирепела Аникушина, – сами-то кто? Абортмахерша!
Анна подумала было, не сказать ли, сколько детей ее руками было принято, но вспомнила Котю Завозина и улыбнулась про себя. Тяжелые бисерные бусы (с новой ниточкой в пятнадцать черных бусин) остались нетронутыми под водолазкой.
– Кто бы я ни была, меня-то ребенок уважает.
– Так, – сказала Аникушина и откашлялась, – а что у Мошкиной с родителями? Почему вообще ребенок живет не с ними?
– Мама в Москве, – ответила Анна, – зарабатывает, карьеру делает. Двенадцать часов рабочий день, не до уроков и воротничков.
– Воротнички эти, бабуля, кроме Мошкиной, ни один ребенок уже не носит.
– Так гигиеничнее, – возразила Анна, решив на первый раз не замечать панибратского обращения.
– О, боже. А папы у нас, я так полагаю, нет? В личном деле прочерк стоит.
– Папа есть, – ровно ответила Анна, – Мой сын, Мошкин Алексей Павлович. Майор пограничных войск. Убит в тысяча девятьсот девяносто четвертом году на таджикско-афганской границе.
– А что там было в девяносто четвертом? – удивилась Аникушина.
– Противонаркотическая операция, – сказала Анна.
Аникушина на секунду задумалась, потом улыбнулась краешком рта.
– Так значит-таки, папы нет? – победительно установила она.
Анна несколько секунд смотрела на довольное лицо Аникушиной, потом вздохнула и негромко ответила:
– Ах да, все же насчет Ксюши. Совсем забыла, собиралась вам завтра в больнице сказать, не рассчитывала встретиться, вы же понимаете…
Аникушина насторожилась.
– Вы знаете, сегодня вечером пришли ее анализы. Я просто поражаюсь, как она давно у нас не оказалась. Это просто возмутительно. У ребенка ее возраста в наличии вся, я повторяю – абсолютно вся патогенная флора, которую можно получить бытовым путем. Ах, нет, не вся. Сифилиса нет. Вы ее, что – подмываться не учили? Что у вас вообще с гигиеной дома творится?
Аникушина набрала воздуха, но Анна не дала ей вставить слова.
– Вам придется немедленно сдать мазок и посев, можно по месту жительства, и принести результаты к нам в больницу, в историю Ксюши. Девочку после выписки будут курировать в консультации. Это же невозможно, у шестнадцатилетней девочки эндометрит, причем я подозреваю, что хронический! Если инфицирование повторится, мы должны будем связаться с СЭС и РОНО. Да! Я пока – пока не буду оглашать это на родительском собрании. Но только при условии, что по приходе на работу вы всегда – всегда! – будете мыть руки с мылом. До свидания.
Анна встала, поправила завернувшуюся полу пальто и вышла из класса.
Учительница неподвижно стояла у стола.
Поздним вечером Анна сидела на кухне и смотрела, как Сабина заваривает чай. Внучка положила в разогретый в духовке заварник сухие смородиновые листья, немного чисток от дикой клубники. Встав на табуретку, отломила от висящего под потолком букета лабазника веточку. Потом достала из шкафа упаковку лекарственной ромашки и аккуратно отмерила четверть чайной ложки. На самый верх Сабина насыпала три чайных ложки заварки, залила кипятком и прикрыла сверху толстым чехлом. Сложив ладони у груди, девочка сосредоточенно посмотрела на заварник и нараспев сказала:
– Богородице Дево, смилосердствуйся, свидетельствуй по чести пред Сыном – в меру разумения творю добро с охотой и усердием, зло по необходимости. На море на Белом остров Женщин стоит, на острове том Алатырь-камень лежит, травы добрые по правую руку собраны, от простуды, лихорадки, зимней усталости оборонят, укроют, заповедают; камень бел, ветер вел, а слово мое крепко.
Аминь.
Ящик, приколоченный сзади к телеге, не самое лучшее место для путешествия. Два человека, запертые в нем, утешались тем, что разговаривали. Разговаривали на языке, который ни для одного из них не был родным.
– Нет, не выговорить мне твоего имени, – сказал, наконец, тот, что постарше, и сухо закашлял, – буду звать тебя Шу. А ты меня – Тхика. Так проще.
Поскольку, как объяснил Тхика невольному спутнику, Великая Империя была государством строгим, но стремящимся к справедливости, казнь соглядатаев и бездельных бродяг не совершалась в месте поимки.
– В ближайшем городе нас выставят на денек на общее обозрение. Если кто-то признает родственником – выпустят.
– Мне, значит, надеяться не на что, – опечалился Шу.
– Да уж видно, что ты издалека. Похоже, что так.
В первый день пути казалось, что пара охапок ячменной соломы брошена в ящик с добрыми побуждениями. Наутро стало понятно, что сухие ости злака, не пившего за всю жизнь вдоволь – небольшая пыточная разминка перед показательной казнью.
– Искал мудрости? И как, нашел?…
– Больше, чем могу поднять, – тихо засмеялся Шу – только учителя так и не встретил.
– Боюсь, что придется мне быть твоим учителем, – хитро сказал Тхика. – мало того, что другого ты уже вряд ли отыщешь, так и надо ж чем-то время занять. А что тебя в санньяси не взяли?
– Молод, говорят…
– И то дело. Тебе ж лет двадцать семь?
– Тридцать.
– Жить в этом возрасте надо, а не от добра добра искать… Ну, в нашем положении не выбирать.
Бык, тянувший телегу, тяжело переступал по каменистой горной дороге. Верховые солдаты лениво переговаривались, греясь на полуденном солнце.
Тхика медленно гладил ладонью шершавую крышку ящика.
– Смерти боишься?
– Очень. Ничего не сделал… Никому не помог. Глупо.
– Хотел все за раз успеть?…
– Здесь все считают, что жизнь не раз дается. Ответственности меньше так, да. На этот раз не вышло – потом догоню. Как-то нечестно это.
– То есть ты так понял, что каждый живет много раз?
– Мне так объяснили.
– Немножко не так. ТЫ живешь много раз. Или Я живу много раз – никакой разницы. Просто забудь о времени. Следующий раз может быть сто лет назад. Или твоей женой. Или мной. Или через мгновение – потом. Душа одна. Она просто учится… чему-то.
– Учится? А когда применять? – невесело усмехнулся Шу.
– Все же поступки тут остаются. Один ты толкнул – другой ты упал… Дорога все длиннее. А научился – прошел прямее, меньше поворотов. Меньше толкотни.
Младший собеседник задумался.
– Так, получается, каждый поступок изменяет не только настоящее, но и прошлое?
– Да, – отрубил Тхика и заворочался, оберегая исцарапанную соломенными остями спину
– То есть, доводя до крайности, возможен поступок, который все окончательно испортит или все окончательно поправит?
– Какой ты… деятельный. Да. Хотя скорее всего, каждый поступок таков.
Шу надолго замолчал.
Утром бык отказался вставать.
– Вопрос, чем они его вчера накормили? – откомментировал Тхика ругань солдат.
– Нас теперь вытащат и пешком поведут? – с надеждой спросил Шу.
Тхика прислушался.
– Боюсь, что нет. Что толку полгруза забирать с собой, если за остальным все равно возвращаться?
– Какое там полгруза, – задумчиво отозвался Шу, – если без ящика, то не больше девятой части.
– Даже десятой, – согласился Тхика.
Солдаты, безуспешно побив быка, уехали. Бык к вечеру неуверенно встал, отошел к куртинкам травы у обочины и улегся снова.
Ночью Шу разбудил товарища.
– Ты стонешь.
– Извини. Просто очень пить хочется. Ты буди меня, если буду шуметь.
Проснувшись, оба почувствовали, что желания беседовать не осталось ни капли. О каплях, струйках и потоках хотелось думать, и грезить, говорить же – о чем бы то ни было – стало трудно. Язык царапал небо.
Ознакомительная версия.