– Это какого Филарета? Того, который Пушкину писал?
– Вот-вот, его. Первая цифра – номер вопроса, вторая – порядковый номер слова, третья – номер буквы. Знаете, как маленькие дети – очень любят тайные записки? Вот и бурса такая же. Правда, я учился на заочном, в зрелом возрасте, но и нас к таким забавам приохотили. Я же говорю, детсадовские шутки.
– Так что же вы там прочитали?
– Немного. Меньше, чем хотелось бы. Цифр немерено, а сама записочка короткая.
Отец архимандрит пересказал записку. Деловито. С рубленой армейской четкостью. Дядя Коля не уехал вместе с санаторием. Он припрятал в санатории свою фотографическую технику – сложил в пустой вертеап апаратуру, пленки, химикаты и отнес в один из многочисленных мещериновских тайников. После чего ушел в лес. Вырыл землянку и зиму 1936–1937 годов прожил в полном одиночестве. Это был печальный опыт; он писал, что современный человек не может быть отшельником. Обморозился, загнил, завшивел – и пошел сдаваться. Вполне могли и расстрелять, но допросили, поняли, что он немного не в себе. А им как раз не хватало фотографа. Так дядя Коля и остался на расстрельном полигоне.
– Но циферки на этом обрываются, что было с дядей Колей дальше, неизвестно.
– А если позвонить его келейнице?
– Так я уже звонил. Царствие ей Небесное. Мы с вами безнадежно опоздали.
Они еще поговорили, погадали; вспомнили, что Псков был взят скоропостижно, через две недели после начала войны – линия фронта оказалась в сотне километров. Возможно, руководство полигона впало в панику, добили последних несчастных, и дёру. А тех, кто спрятался, искать не стали.
– А пленки почему не увезли? И как он вынес свой вертеп? За ним что же, персональную машину выслали?
– Напрасно вы так. Я не знаю. Считайте, что случилось чудо. Нет, ну правда не знаю, он про это ничего не пишет.
Чудо не чудо, туман не туман, а этой ночью Саларьев придумал, как распорядится дяди Колиными снимками. Утром проснулся ни свет ни заря, попросил у киргизов кусачки, пробрался в главный корпус, мимо запертых музейных залов проскочил к запаснику, внаглую скусил пластмассовую пломбу, из которой усиками выпростались провода. (А! семь бед один ответ; с дедушкой он после объяснится). На неудобную библиотечную тележку загрузил собрание фотоальбомов – часть из них осталась от последних двух владельцев, часть им передали из облархива, где два года назад начался капитальный ремонт; ремонт давным-давно закончился, но дедушка коллекцию не возвращает. Что-то не могу найти… ошибка в описи… давайте мы вернемся к этому вопросу позже.
Налегая на тележку, как похмельный грузчик, Павел возвратился в кабиент. Не позавтракав, уселся за работу. Сканер жадно копировал снимки, прорезая воздух синим острым светом. Блаженство вишневого сада. Идиотизм деревенской жизни. Дамы с собачками. Дом с мезонином. Беззаботное губернское начальство. Булыжники оружие пролетариата. Вся власть Советам. Грязь. Расстрел реакционного священства. Расстрел реакционного купечества. Расстрел кровавых жидокомиссаров. Расстрел расстрельщиков. Строительство фабрики-прачечной. Время, вперед. Физкультурный парад. Директор санатория Приютина, товарищ Крещинер И. М. Чистота.
Сканер раскалился так, что можно было выключить обогреватель; счетчик крутился на бешеной скорости – обработано девятьсот объектов, тысяча сто, полторы. К обеду заявился Теодор; он был в ярости – как ты посмел? Скусывать пломбы, брать фотографии?! Дедушка, любимый, не сердись. Очень было нужно. Очень. Выпроводив Шомера, Павел запустил программу, разработанную для торинского проекта, за безумные неокупаемые деньги; он ее украл при насмешливом попустительстве Юлика. (Да, конечно, красть нехорошо. Но попробуйте такое не украсть.) Программа считывала фотографии и самостоятельно микшировала в общую картинку, прокручивая каждое изображение вокруг оси, добавляя верхние ракурсы, нижние точки… Получалось полноценное трехмерное кино, а если нужно, то с голографическим эффектом. Если же картинки плохо стыковались, то умная программа создавала промежуточные фазы и сама достраивала образ. Стилистически неотличимый от реальных снимков.
К вечеру все фото загрузились – и те, что сканировал Павел, и те, что были оцифрованы в лаборатории. Не без трепета он запустил систему; то ли выйдет гениальная картинка, то ли не пойми чего.
По экрану побежали мушки, как в немых предреволюционных фильмах; содрогаясь на скользкой брусчатке, по долгородскому широкому проспекту, теперь зауженному новыми постройками, ехали открытые машины; дорожные рабочие трамбовали мелкую щебенку; вот проявился предрассветный абрис их усадьбы; Мещеринов-последний курит на мосту; спокойный темп сменяется раздробленным и нервным; прежнее окончилось, а новое не наступило. Мы внутри совсем другого мира; люди спешат по делам, и не замечают горы трупов. Из царства санаторной гонореи мы попадаем в офицерскую казарму, уходим за спину чекиста в фартуке и словно бы его глазами смотрим на приговоренного, укрупняем, раскрываем диафрагму, входим в общий план. Красноармейцы в древнерусских шлемах наводят винтовки на жертву, перед их прицелами всплывают предсмертные глаза. Перенаправляемся на горизонт, картинка разрастается, расстрельная площадка позади, а перед нами снова главный дом усадьбы, превратившийся в советский санаторий; сквозь крышу нагло проросла березка. Курсором отворяем двери, гасим фокус, видим кабинет директора, оживает портретное фото Крещинера с кошкой, что-то подозрительно знакомое в его чертах.
Из господского дома путь вел в одичавшую аллею, где на осенних скамейках сидели счастливые парочки; а на излете сумрачной аллеи в камеру как будто попадало солнце, вспыхивал белый расплавленный круг. Взгляд нырял в засвеченную точку, а выныривал – в послевоенный Киев. Раздробленный, разрушенный Крещатик, весь в строительных кранах; у входа в Ближние пещеры гужуются сельские тетки в платках, белых, с большими цветами, старорежимные профессора в мягких фетровых шляпах, на углу стоит доброжелательный милиционер, в эмалированных тазах у входа в Михайловский собор горки круглых крепких яблок, фигуристых груш, сочные сливы, у Андреевского спуска мужички в ермолках продают разломанные фотоаппараты; и все время в кадре – славная погода…
Павел попытался чуть ускорить смену слайдов, стал упрямо нажимать на кнопку мыши, и в конце концов перестарался. С презентацией случился глюк, и она оторвалась от управления, перешла в произвольный режим. Остановить ее не удавалось, стрелка курсора исчезла, картинки самодвижно возвращались от конца к началу; мужички в ермолках разворачивались в красноармейцев, те преображались в арестантов, предсмертные лица оборачивались горкой яблок, и это было так смешно и страшно, что пришлось обесточить компьютер.
Он написал подробное письмо с отчетом о проделанной работе и выслал напрямую Ройтману; огромный файл с объемной панорамой пришлось вкачать в обменник, никакая почта с этим бы не справилась: на заливку ушло восемнадцать часов.
Ройтман ответил наутро, в своей скорострельной манере.
«Павел. Про убийства убирай. Расколем целевую аудиторию. Потом дадим, когда общее дело пойдет. Про Киев годится, берем. Я в Израиле, вернусь не скоро. Если вообще вернусь. Очередь, прикинь, дошла и до меня. Не думал. Отсюда нас, евреев:-), вам, русским:-) не выдают:-). Помнишь, ты спросил при первой встрече – что, какие-то проблемы? Я помню. А ты помнишь, что я тебе тогда ответил? Хаха. Но чеки Юлик оплатит, не волнуйся. Он при всех делах. Привет».
Будильник всполошился в пять. Обычно Шомер досыпал минут пятнадцать, погружаясь в короткий всклокоченный сон. Но сегодня резко подхватился; котенок катапультой вылетел с кровати. Шомер направился в ванную комнату, разлепил сандаловую мыльницу и в деревянной крышечке запенил мыло. Покрыл себя курчавой пеной, рассмеялся: вылитый барашек! Выгнул толстую шею, придвинулся вплотную к зеркалу, стал борозда за бороздой снимать щетину. Выбрив шею и щеки, принялся за неудобную голову. Сорок лет назад из этой шишковатой головы, как богиня Афина из Зевса, вышло современное Приютино. Раз – и посреди подсохшего бурьяна появляется ткацкая фабрика, где прядильня клацает железными зубами и растягивает нити, как жвачку. Два – и на месте бурьяна расстилается яркий газон. Три – пьяный санаторный мостик превращается в усадебный старинный мост. Серая вода прозрачна, отсвечивают красным караси, на мелководье гужуются карпы, шевелят костистыми губами… Ничего такого не было, а есть. Он сказал, что будет так, и стало. И поэтому сегодня главный день его неровной жизни. Неровной, но в конце концов достойной. Чего бы кто про Шомера ни говорил.
А говорят о нем с тяжелой неприязнью. Раньше тоже плохо отзывались, считали неученым выскочкой, делягой, но все-таки до озлобления не доходило. А теперь он стал врагом народа; продался за государственную премию, посадил несчастных голых девок. Тяжело, ребята, очень тяжело. Вы думаете, что у Шомера абонемент в Кремле – и забыли, что во власти происходят перемены; с каждым днем она все проще и прямей и однозначней; игривый демократ Иван Саркисович на днях отставлен и отправился послом в Венесуэлу, а его соборный кабинет отныне занимает некий Абов, с которым Шомеру не удалось поговорить ни разу.