Я рванулся в огонь, с тем чтобы он меня остановил, и он меня остановил:
– Соавтор – трактор – рифма?
– Как хочешь… – убитый, сказал я. – Лучше – провокатор. Правда, что ни один из них в несчастном случае не погиб?
– Не востребованы судьбой. Оттого они ее и преувеличивали…
– Сейчас мой текст горит – это не преувеличение.
– Как ты думаешь, крысы и кошки успели сбежать?
– При чем тут…
– Потому что ты будешь виновник их гибели. Может, среди них какой ихний Коперник был…
– Не Коперник, а Джордано Бруно.
– Лазо… какая разница. Тебя и люди меньше твоей рукописи занимают.
– А что, кто-нибудь погиб?
– Ни один из них не сгорел, успокойся.
– Откуда ты знаешь?
– Да так. Наблюдаю жизнь. Имею информацию. Один только человек может еще сгореть в этом историческом пожаре…
– Только не ты.
– Опять же заметь, я – хам, а хамишь всегда только ты. Причем всегда мне. Хама ты побоишься.
– Да не боюсь я тебя!
– Что это ты так всегда боишься быть заподозренным? Гордись: ты не слабый пожар раздул – хоть и не мировой. Гоголь, когда учинил кремацию своим мертвым душам, окончательно замерз, а не согрелся.
– Он сам сгорел, как живая душа.
– Ты думаешь?
– Ничего я не думаю. Это у меня роман сгорел.
– Детище?
– Вот именно!
– Любимое?
– Ты этого не понимаешь.
– Того я не понимаю, этого… Сам ты что понимаешь! Ты хоть раз о ком подумал? понял кого? Ты называешь меня он, а себя Я… Это справедливо? Как водку пить, так вместе, а как блевать, так мне? Что ж тут такого удивительного, что мне все равно… Да гори роман твой синим пламенем! это справедливо. Пусть будет по-твоему: это ты его написал, а не я. Так мне и дела нет. Ваши заботы, господин учитель.
– Так писал бы… мастер старинного анекдота!
– Я писать не умею, – голос его прозвучал неожиданно мягко.
– Неужто? Наконец-то. Признался.
– Я не в твоем смысле. Не в писательском. Я расписаться не могу.
– Врешь!
Но я знал, что на этот раз он не врет.
– Ну так иначе помогал как-нибудь. Наблюдал бы… Запоминал. Раз ты такой наблюдательный… Книжку какую про обезьян прочел да пересказал…
– Я читать не умею.
– И это? Однако ты по-своему последователен.
– Да, – сказал он самодовольно, – характер – это моя прерогатива.
– Прерогатива… Откуда ты слов таких нахватался? Как старых анекдотов…
– Вот опять… Я твоя мусорная корзина. А между тем теперь у тебя только то и осталось, что я из нее, скомканное, разгладил.
– Ты сохранил это?!
– А как же! Черновики – это кайф. Их можно разглядывать, а не читать. Как квитанции. Как трамвайные билетики…
– Неужто ты меня так любишь?
– Так… – сказал он презрительно. – Почему тебя надо так любить? Как еврея. А нельзя просто любить? Этого мало тебе, недостаточно?.. Я ненавижу тебя! Но все больше, чем ты меня. Все же я не так равнодушен…
– Как я… Слушай! а тогда, в таком дивном грузинском городке, помнишь… когда ты так напился… когда я с тобой так напился… когда ты со мной… ну, короче, когда мы напились и я умирал, избитый местными армянами за проармянские речи, воспринятые ими как антигрузинские… помнишь?
– Не, – сказал он, – не помню.
– Не помнишь?.. Ты врешь. Я лежал тогда в своем нумере, пьяный вусмерть, избитый до смерти, умирающий… Сердце мое останавливалось. Я считал. Оно все-таки ударяло снова. И вот не ударило. Я умер. Никакого там света, коридора, туннеля… Теплый, тошнотворный мрак, как ужас. Будто тебя обратно в матку запихивают! И тут же я лежал голый и обмытый, на животе, но видел всю комнату как бы спиною. И видел себя же, меня, витающим под потолком… это был ты?
Теперь он повернулся другим боком к пожару, то ли чтобы остудить нынешний, то ли чтобы погреть прошлый…
– Помню желтую лампочку, вокруг которой ты вился… Свет был особенно желтый, как тело… как твое тело. С каким любопытством ты смотрел! Будто впервые видел… Кого ты видел?!
– Что ты меня трясешь, как следователь в кино… – вяло огрызнулся он.
– Это был ты или я? Это ты меня вернул к жизни или я тебя?
– Не помню…
– Ты летал надо мною, и ты был очень возбужден. А я был мертв.
– Ну да. Как труп в пустыне, ты лежал…
– Кстати, похоже. Только хуже. В кровати. А точнее, на кровати. Потому что это был труп. Живой – В кровати, а мертвый – НА кровати, ты не согласен?
– Мы гимназиев не кончали…
– Это не грамматика. Короче, их было двое, одинаковых, как близнецы, как две капли… Мертвый и живой. И они слились. Стало темно. Я открыл глаза. Было темно. Мертвые не открывают глаз. Я пошарил в темноте. И первое, что нащупал, был вот какой предмет… Круглый, теплый и продолговатый. Твердый. Стоящий вертикально. Не помнишь?
– Я сам этого не делаю.
– Дурак. Предмет не был частью моего тела.
– Ну так тем более!
– Дурак. Это было горлышко! Это было горлышко глиняного кувшина, наполненного красным вином!
– Ну? – заинтересовался он. – И что же?
– Как ты думаешь, что?.. Я его ласково потрогал.
– Ну?
– И приник!
– И вырвал…
– Нет, не вырвал, а, насосавшись, воскрес. Включил свет. Заметь, что он не горел. Заметь, что он не был вовсе таким желтым. Но я был в чем мать родила и был обмыт, и кувшина до того не было! Ты принес?
– Это тебе грузины послали за твои антиармянские речи.
– Нет, это был ты!
– Типичный делириум.
– Делириум… Неграмотный, а как нахватался.
– У тебя. Лучше скажи, что потом было?
– Потом… Потом я позвал тебя и ты допил остальное.
– Лучше бы ты тогда сдох, – опять обиделся он. – Для кого весь этот театр? Что за роль ты мне отвел? Ты творишь, ты пишешь и читаешь, ты духовен, как Бетховен… а я – только пить, да спать, да еще… ты у нас даже в туалет не ходишь, как Веничка. У меня даже имени собственного нет! Рабство. Все, что вы сумели изобрести, – это рабство!
– Кто мы?
– Люди!
– А ты кто?
– Сам знаешь.
– Не ангел ли?
– Где уж нам уж выйти замуж…
– Это ты придумал сам, про рабство?
– А то ты! Откуда у тебя мой опыт? Ты всегда нисходишь ко мне, а на самом деле низводишь меня. До роли свиньи, чернорабочего, подонка. Будто мстишь, ей-богу…
– За что?
– За то, что это я одушевленный, а не ты! За то, что это у меня талант, а не у тебя, за то, что это меня бабы любят!..
– Так вот из-за чего мы спорим… Из-за бабы!
– Я с тобой и спорить не стану. Какой ты мне соперник!..
– Действительно. Вот странно… Вот в голову пришло! Слушай! Что это мы с тобой ни разу одну бабу не полюбили?
– А мне твои никогда не нравились. А моих ты стеснялся.
– Что ж, уж совсем ни одной, чтоб подошла нам обоим?
– Это уже любовь называется.
– Что ж, разве мы не любили ни разу?
– Ты думаешь, вам без меня было бы лучше?..
…………………
– Слушай, тебе ее не жалко? Треплем нежную, совсем затаскали…
– Поздно жалеть. Спасать надо!
– Душу живу…
– Чуть живу!
– А кто виноват?..
– Опять за свое!.. Когда было восстание рабов в Египте?
– Две тысячи семьсот шестьдесят лет до нашей эры.
– Помнишь!
– Еще бы не помнить! Незабвенный Федор Иванович! Он, когда хотел с двойки на тройку вытянуть, всегда этот вопрос задавал. А ты был двоечник, живой мальчик… Это потом ты стал таким рабовладельцем, ханжой и занудой. Бездарью.
– Ты!
– Дурак. Что тут поделаешь, если она одна на двоих? Не стреляться же! Стрельну в тебя – попаду в себя…
– Промажешь. Это будет самоубийство.
– Ты что, подначиваешь?.. Смотри, стрельну в себя, чтобы не промахнуться, – в тебя уж точно попаду. Ты мне не угрожай. Мое положение – прочнее не бывает! Да, я подонок. Но я живой. Я Богу молюсь. А ты чего достиг? Чего добился, я спрашиваю? – только бесчувствия. Тебе кажется, что ты самоусовершенствовался, развился, лишился пороков? А ты только лишнего порока лишился, потому что он сам отвалился. Ты лучше не стал – ты стал только хуже. Ты скрыл свое безобразие, не предъявляя язвы. Ты маска. Причем моя.
– Почему ты именно сегодня, когда у меня… когда у меня, наконец, есть хоть какое-то, в твоем понимании, чувство… что ж ты обижаешься на меня, когда меня наконец пожалеть нужно?
– А когда тебе еще что-нибудь сказать можно?! Ты же никого не слышишь!.. Зачем, зачем ты мне это рассказал?? Будто ты меня… ты меня… тогда в Грузии…
– Ну что ты! что ты… не плачь. Наоборот. Это, скорее, ты меня.
– Я тебе как вешалка. Ты обвисишься на мне – гладить не надо. Просохнешь, примешь форму, которой у тебя нет, заметь, по определению… И – снова затщеславишься как ни в чем не бывало. Ханжа!