Теперь – вдруг. Чего бояться? Ни того, ни другого, ни третьего.
Еще страшнее.
До того страшно, что прошлое уже не пугает нас, мимикрируя под счастье. Счастье ведь всегда не ценили, и оно всегда в прошлом.
И тогда надо сказать, что боимся мы не чего-нибудь. Угроза – вещь ясная. А боимся мы НАСТОЯЩЕГО, РЕАЛЬНОСТИ. Мы их не выносим, мы им не соответствуем. В конце концов, что есть Сталин, КГБ, коммунизм, фашизм, лагеря, тюрьмы, пушки, бомбы, ракеты, как не персонификация нашего страха перед реальностью? Разве не мы сами их сделали? Кого же мы боимся? САМИХ СЕБЯ. А если мы боимся самих себя, то, значит, все от нас и зависит.
Не стоит ни отчаиваться, ни опускать руки. Все в нашей власти.
Когда мы эту свою власть осознаем, то тут же и утратим ее, потому что все тогда окажется в РУЦЕ БОЖЬЕЙ.
В качестве своей маленькой победы над страхом – страхом показаться простоватым или наивным, страхом не просоответствовать уровню, страхом опростоволоситься, страхом НЕ показаться, страхом быть собою – я пытаюсь что-то сказать. И это единственное оправдание и право речи.
Главное постараться не внушать, не давить, не настаивать на правоте – избежать агрессии. И это трудно. Это такая работа. Это, по-видимому, и есть мысль. Ее попытка.
И эта попытка есть утопия. Но если сама природа мысли утопична, то зачем стесняться утопии? Истина, как известно, голая, обнаженная. Оттого такая смелая.
У этой утопии много врагов: здравый смысл, трезвый взгляд, насущная потребность. Они настойчиво подсовывают нам реализм вместо реальности, ложась в основу депрессии. И вот вам результат: пессимист у нас всегда умный, потому что он так и знал, а оптимист всегда дурак, потому что «не хочет видеть очевидных вещей».
Без веры жизнь бессмысленна.
Если мы утратили веру, то утопия становится куда более реальной категорией, ибо она верует если не в Бога, то в веру в Бога.
Как это происходит?
Однажды, лет десять тому (как, однако, скакнула история! – кажется, лет сто назад…), бродили мы с приятелем по ночной Москве, ведя вольные русские беседы, какие возможны лишь при тоталитарном режиме, счастливые друг другом и разлетом наших мыслей, космических бездн и зияющих высот достигали мы, и вряд ли кто пользовался в этот миг большею свободой, чем два рядовых раба КПСС. И вот – с неба на землю! – насторожил нас отвратительный звук неумолимостью своего приближения. И это были танки, бронетранспортеры, зачехленные ракеты, с подчеркнутой миролюбивостью репетировавшие на пустых улицах приближающийся парад. Негрозная, театральная идея репетиции смешна сама по себе, но не до смеху, когда смотришь на этих тяжких чудищ, – неизбежная дрожь пробегает по бренному вашему телу. И тут соображение, которое и мыслью-то не назовешь, от жалости к самому себе: меня же легче шилом проткнуть, и весь я кончусь, как воздушный шарик, – зачем против меня такая махина? И вдруг все это на моих глазах, в одну секунду, превратилось в бесполезный, никому не нужный и вовсе не грозный, а смешной металлолом. Если это против меня, значит ОНИ слабы. Значит ли это, что я так грозен и силен? Выходит, для НИХ это так. Зачем же иначе так настаивать, так утверждать, так грозить? зачем все эти системы подавления и уничтожения? Значит, власть и сила не только слабы, но исключительно слабы. Как НЕ-жизнь, как нежить. А если вдруг, подумал тогда же я, это случится не в одной моей голове, а однажды, в одно прекрасное утро, все проснутся с тою же мыслью: что это за безобразная кастрюля, что за ржавая банка?.. то в ту же секунду это превратится в самое себя – в понапрасну израсходованную материю, в металлолом. Ничем другим рост вооружений, как параллельным вызреванием этой общей мысли, не объяснить. Это ИХ страх, потому что меня можно напугать и ножом, и просто кулаком.
Глупо? Глупо. И что же мы видим сегодня, через десять лет?
Не так уж это было и глупо.
Или вот недавно прочитал я, что в цивилизованных странах развился особый, зимний вид депрессии. Не просто погода, авитаминоз, переутомление, тоска по солнышку, а и еще что-то. Это «что-то» оказалось – страх заболеть гриппом. Не сам грипп, а страх им заболеть. Человек ощущает свою слабость, с нею приходит страх не справиться: работа, семья, обязательства… он принимает меры, ест таблетки, чтобы лишь не заболеть, потому что это окончательно выбьет его из колеи и он того не успеет и этого, например, попасть на наш симпозиум в Мюнхене… И вот он уже в депрессии, еще и гриппом не заболев. Депрессия эта уж точно приведет к гриппу, и вот, ослабленный предыдущей депрессией, человек не может из этого гриппа выбраться, идут чередой осложнения, в состав которых входит и закономерная, уже гриппу принадлежащая, депрессия. Вам это ничего не напоминает? Мне это напоминает меня. Опять страх и сопутствующая ему гонка вооружений. Не проще ли ярко переболеть гриппом?
Один мыслитель, по имени Сковорода, поделил все человечество на три – получилось: священники, крестьяне и воины. Было это в XVIII веке, на Украине, что оправдывает ясность подхода. Его утопия состояла в том, что для достижения всеобщего счастья человечества необходимо лишь одно – чтобы каждый определил себе в жизни занятие «по сродству»: то есть рожденный священником стал бы священником, рожденный пахарем – пахарем, и воин – воином. И все будут счастливы. Сам он имел некоторое основание так утверждать, поскольку был одним из немногих воистину счастливых людей, ибо веровал. Для достижения всеобщего счастья он давал совет присматриваться к ребенку с рождения: если в церкви любит петь – в семинарию, если к сабельке тянется – в солдаты, если с червячком забавляется – понятно, паши. В наш век его профессионализация покажется недостаточной: а компьютерщик, скажем, кто? Но что человек глубоко несчастен от того, что занят делом не по сродству души, окажется глубоко верным не только до сих пор, но именно теперь. Только занятость своим делом лечит от депрессии и агрессии (что в каком-то смысле – один диагноз), то есть делает человека счастливым, то есть человеком. Как занять всех людей своим делом? Тоже утопия. Может, занять их общей идеей? Но это мы уже пробовали, и лучше бы мы этого не пробовали. Не уговаривал ли я себя только что сам никого никуда не манить, не звать, не внушать?
Может, достаточно понять, что мы этой общей идеей уже давно охвачены? Что мы уже исповедуем то, что проповедовать будет необязательно? Что живем мы не в конце, а в начале?
Век есть век. Внушили ли мы себе… но эта сотня на спидометре лучше описывает историю, чем любая другая периодизация… Наш век стар, и он умирает. А может, он уже умер? Тут я, естественно, впадаю в то самое, чего стремился избежать, – в ставшие хроническими рассуждения о концах. Кстати: НЕ НАМ СУДИТЬ. Очень не хочется быть старым и умирать. Даже окруженным почестями, которых все-таки достоин наш ужасный век. Но достоин не потому, что мы пролили больше всех веков крови, а потому, что мы что-то ПОНЯЛИ. Что-то поняли – только еще не поняли ЧТО. И наш двадцатый век кончился, если мы ПОНЯЛИ, даже и не поняв что. Это девятнадцатый век был жутко длинным, а наш – еще короче восемнадцатого. Мне хочется обозначить девятнадцатый век с 1789 по 1914-й. А двадцатый – с 1914 по 1989-й (для меня лично даже 1979-й, год нашего вторжения в Афганистан). Мы живем УЖЕ не в двадцатом веке, а в двадцать первом, вопрос не в том, чтобы достойно завершить то, что и так кончилось, а в том, чтобы просоответствовать тому, что уже началось. От нас требуется молодость – откуда мне ее взять?
Так ведь не во мне дело. Но дело, оказывается, только во мне и именно во мне. Пока нечто не произойдет в каждом, ничто не случится во всех. Мы просто никак не поймем, что мы все УЖЕ другие, чем кажемся себе или чем пытаемся казаться.
Мы – свободны.
У меня есть заслуженный опыт: страх перед формулой как перед новым лозунгом. Но если бы мне довелось присутствовать на некоем симпозиуме на более близкую мне тему КОНЕЦ АГРЕССИИ, то я бы решился и на лозунг: если уж конец, то конец не просто последней империи, а КОНЕЦ ИМПЕРСКОГО СОЗНАНИЯ, а раз уж начало, то не «светлого будущего», а ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ, осознавшей угрозу конца как свое начало, кладущей свое отчаяние в фундамент надежды, а крушение надежд – в основание веры.
Но то, что не просто люди, а уже и даже политики умудряются договориться, – разве не утопия, сбывающаяся на наших глазах? В политиках вдруг проступают черты не только воина, но и священника и пахаря. Если наш прогресс волочился всегда за достижениями военной техники, если именно в вооружение, без долгих раздумий, вовлекался технический гений человечества, если только воин находил себе в течение века занятие «по сродству», то как представить себе всю эту конверсию, рыцаря, выклепывающего кастрюли из собственных лат и находящего в тяжкой деятельности себе «сродство» и счастье? Нелепо. Человечество никогда не станет «хорошим», оно не так устроено. Оно не может себя подчинить идее справедливого распределения и заботы о ближнем полностью. Избытка его энергии и деятельности вполне бы хватило на счастье всех тех, кому его так не хватает. Человечеству всегда была нужна ЦЕЛЬ, дыра, в которую свищет и уходит его деятельность, – и это была война. Нас хватало, и нам хватало. Теперь нас больше, чем надо, и нам не хватает. Мы разоряем и разоряемся. Но и священник – воин, и пахарь – воин, а воин – и пахарь и священник. Технический гений человечества вполне может быть увлечен идеей не просто быть сильнее изобретенного им же врага, но и уподобиться Творцу.