После четырехдневного воздержания деревянная кровать приобретает свойства стального магнита, а объятия – крепость и гибкость лиан. Холодная погода этому только способствует.
«А ведь я соскучилась по нему!» – подумала она, отдыхая в его объятиях.
И прочный красивый корабль их сожительства, где он был капитаном, а она – штурманом, возобновил размеренное плаванье к берегам незакатного бриллиантового солнца, на которых раскинулась страна их свадебного уговора.
Продолжились их выходные вылазки за город, и сбылось то, о чем он мечтал здесь в январском одиночестве. В струях утренней прохлады, под пение невидимого за зелеными кулисами птичьего хора он подбирался к ней, дремлющей, обнимал и прижимался грудью, животом, ногами к ее спине и ногам и триедиными усилиями рук и часового будил ее желание.
«Ну-у! – сонным голосом, в котором не было протеста, бормотала она. – Ну, Дима! Ну, не приставай, противный мальчишка!»
В своем внимании к женщине (как, впрочем, и невнимании) мужчины поразительно схожи между собой, и не удивительно, что подобие и совпадение деталей их нынешнего загородного быта с тем, что она пережила с Мишкой, толкали ее на тропинки памяти – туда, где осталось ее дачное, горячее во всех отношениях лето девяносто четвертого. Где она рассталась с девичеством, где началась ее женская история, и где вместе с ее телом обнажилось вдруг ее земное плотское предназначение, скрытое до тех пор густой вуалью романтических недомолвок. Где она, совсем недавно невинная и незапятнанная, была отдана ненасытному улыбчивому мужчине, в одночасье ставшему центром ее вселенной, ее единственным и неразлучным, как ей тогда казалось, солнцем, обильно и неутомимо изливавшим на нее свои лучи. Прошло четырнадцать лет, и вот уже лучи четвертого солнца ласкают ее. Так, может, ее вселенная устроена таким образом, что не она вращается вокруг пылающих звезд, а звезды вокруг нее? И если так, то остановится ли когда-нибудь этот звездный хоровод?
«Все это уже было со мной… – думала она, когда запахнув на себе теплую кофту, бродила в бледных сумерках памяти. – И такой же закат, и те же почерневшие ели, и набухший сыростью воздух, и желтый свет в окнах, и влюбленный мужчина, изнывающий в ожидании постели… И женщиной я стала в такую же чужую для меня белую ночь…» – глядела она на тлеющие под голубоватой золой угли заката.
Она вспомнила полумрак брачной спальной и брошенное на кресло свадебное платье – белый саван ее невинности. Вспомнила болезненный серый отсвет на Мишкином лице, когда он радостно сообщил ей про кровь, которую она уже перед этим обнаружила в ванной. Она испытала возмущенную досаду, оттого что теперь это увидит кто-то третий – увидит, гадко ухмыльнется и представит ее, голую, придавленную, испуганную, и этой картиной будет тешить свое возбужденное воображение. «Простыню обязательно нужно взять с собой!» – пометила она себе и перехватила жадный Мишкин взгляд, упиравшийся в ее заповедный чернокудрый островок, законным собственником и созерцателем которого он отныне являлся. Ощутив, как вспыхнуло лицо, она быстро свела колени и прикрыла наготу одеялом. Господи, какому ничтожеству она досталась!
Разочарование – вот итог той ночи. Все вышло совсем не так, как ей представлялось. Она ждала торжественного, небывалого откровения, посвящения в таинственный мир запретного, а вместо этого кровь, боль, стыд, неловкость и бледная немощь за окном. Интересно, что было бы, если бы он не изменил? Родился бы ребенок, и они, предаваясь взрослым играм, жили бы дальше, как живут миллионы людей. Она никогда бы не узнала и не полюбила Володю, никогда не имела бы позорной связи с Феноменко и не сошлась бы с нынешним женихом. Как все странно и запутано! Кому и зачем нужно, чтобы ее судьба петляла между мужчинами, как змея между камней?
И вот опять тот же закат и те же почерневшие ели, набухший сыростью воздух, желтый свет в окнах и влюбленный мужчина, изнывающий в ожидании постели. Только теперь в ней нет, как когда-то, того сладкого страха, того обмирающего любопытства, той пунцовой борьбы стыда и бесстыдства. Да, есть взволнованный сбивчивый диалог ее кожи и его пальцев, есть оргазм, но и к нему, оказывается, можно привыкнуть. Но не дай бог, он завтра лишится потенции – что между ними останется? Ничего, кроме ненадежной жалости. И это ужасно! Видит бог, она тянется к нему изо всех сил, но чуда не происходит!
Июнь в тот год, словно в отместку за мягкую зиму выдался холоднее обычного, не позволив им ни разу искупаться в заливе. Где милосердный теплый дождь, после которого крепнет юная листва? Где слабеющие раскаты громовых шаров, с треском сыплющихся из вспоротой ослепительным клинком небесной материи и отворяющих путь парному наводнению? Вместо этого прохладная белая ночь. Предметы спальной погружены в сон, и в сумерках видно, как сутулятся их лакированные спины. Его рука на ее бледной груди и бледная «Баркарола», пощипывающая беззащитные струны его души. Словно опальные пальцы, вернувшись из ссылки, трогают полузабытые экспонаты памяти, чей призрачный, жемчужно-серый перезвон дрожит в ночной музейной тишине и полнится слезой то ли нежности, то ли грусти, то ли смирения, то ли прозрения…
Июль оказался ничем не лучше – то же невнятное тепло на неделе и пасмурные прохладные выходные. На ее милое недоумение, когда ей купаться и загорать, он неизменно отвечал:
– В сентябре, на Антибах.
В прохладе, однако, есть свой резон: сидя с ним по вечерам на балконе, она прижималась к нему, чего никогда бы не сделала, если бы стояла жара. Он же, если о чем-то и мечтал, то именно об этом – день и ночь не выпускать ее из объятий.
Пару раз ему все же удалось отвезти ее на залив – далеко, за Черную речку, мимо тенистых изумрудных холмов, туда, где свернув с дороги, попадаешь на неприметный диковатый проселок, пробирающийся сквозь редкий строй почтенных вежливых исполинов, напоминающих чопорное собрание лесных джентльменов. По нехоженому прожорливому мху, питающемуся сухими иголками, шишками, чешуйками желтой кожи, корявыми мелкими веточками и всем тем отжившим и омертвевшим, что стряхивают с себя, подобно человеку деревья, пробирались они навстречу проступающему сквозь зелень горизонту. Туда, где малахитовые богатыри, укрепив лианами корней ненадежный уступчивый берег, подставляли латунную грудь в колючей кольчуге тугим ударам балтийских ветров. Где краски скромны и дружелюбны – темная зелень, беж, серый, растушеванный голубой и залитая свинцовым серебром беспокойная палитра залива.
Спустившись по песчаному откосу, они оказывались среди вросших в выцветший песок искрящихся гранитных булыжников. Постелив покрывало и присоединившись к компании мускулистых, приталенных муравьев, они оказывались в самом центре солнечной микроволновки. Ослепительный татуировщик, склонившись над ними, трудился над их кожей, покалывая жгучими иглами. Время от времени любопытный прохладный ветерок, пахнущий Гольфстримом и китами, налетал и сдувал жар с его работы.
– Очень хорошо, что ты поправилась, – говорил он, оглаживая ее спину. – Косточки ушли, и теперь твое тело безукоризненно!
– Это что еще за косточки? – расплющив щеку о полотенце, бормотала она в полудреме, и косое солнце не находило изъяна на ее гладком теле.
– Когда мы встретились, ты была, как бы это сказать…
– Ну, ну, говори! – бубнила она.
– …Несколько худовата!
– Ага! – приподняла она возмущенное лицо. – Значит, ты врал, когда расхваливал мое тело? Вот все вы, мужчины, такие! Лишь бы добиться нас, а как добились – сразу худовата!
– Нет, мое солнышко, не врал! Просто ты стала еще совершеннее!
– Прошу тебя, не называй меня «солнышко»! – с неожиданным раздражением воскликнула она. Именно так, распуская слюни, обращался к ней Феноменко.
– Извини, – растерялся он.
Она отвернулась, и он встал и пошел к воде. Постояв у кромки, он двинулся в самую гущу прохладных бликов и, зайдя по грудь, погрузился в них с головой. Когда он вынырнул, она стояла у воды и смотрела на него.
– Иди ко мне! – поманил он ее.
Она пошла, втянув живот и тряся кистями согнутых в локтях и прижатых к телу рук, как делают женщины, когда входят в холодную воду.
– Хо-лад-на-а-а! – пропищала она.
Он ждал ее, и когда она, лаская грудь плеском волны, приблизилась, протянул к ней руки. Она вошла в его объятия, и он, подхватив ее, легко поднял, приблизил к себе и поцеловал:
– Русалочка моя ненаглядная!
– Уже лучше! – похвалила она, подрагивая от холода.
Стараясь, чтобы брызги не попали ей на лицо, он закачал ее, сияя нежными голодными глазами. Она смутилась, подумав, что он, как Мишка станет домогаться ее в воде. Однако он, уловив ее дрожь, пошел с ней к берегу, да так и вынес ее туда на руках. Поставив на покрывало, он взял полотенце и принялся растирать ее гусиную кожу, после чего укутал в халат и прижал к себе.