Ознакомительная версия.
Победив литовцев, Едигей не пошел на Русь, дела ордынские отозвали его в степь. Зато отношения родственников – Витовта и Василия – всё следующее десятилетие менялись, как неустойчивая погода. Литва набирала силу, Василий сопротивлялся давлению тестя, уступая ему старинные земли, но подбирая по ходу другие взамен. В какой-то момент Василий Дмитриевич даже отказался платить дань в Орду, но так не могло продолжаться бесконечно. Едигей наконец выступил на Москву. Одолеть приступом город не сумел, зато разорил и пожег много городов помельче – Переяславль-Залесский, Дмитров, Ростов. Пришлось спешно заключать великий и вечный мир с Литвой, защищая тылы.
Мир был заключен ценой значительных уступок литовцам. Туган-Шона участвовал во всех переговорах великого князя. Как знающего ордынские нравы, его обязательно включали в посольства: переговоры тех лет всегда велись с оглядкой на то, что замышляла или могла замыслить степная сила.
Нашествие на Москву чудом обошло стороной его рузские уделы, никто из домочадцев не пострадал, монгольское войско не спалило его деревеньки, пока он находился в Костроме вместе со сбежавшим в далекие леса князем Василием. Но урок был преподан великий, Москва решила возобновить уплату дани. Туган-Шону назначили в посольство вторым воеводой.
Идигу-Мангыт обратился к нему первому, словно не замечая князя Юрия Ивановича, возглавлявшего посольство.
– Как тебя зовут теперь? – переспросил Идигу.
– На Руси я – Тимофей Туганович, – ответил Туган-Шона.
– Русский дом лучше монгольской юрты? Как же Кичиг-Магомет, вспоминаешь ли ты своего первого господина? – Презрительная усмешка растеклась по губам, скулы затвердели, глаза полыхнули нехорошим огнем.
– Синее Небо повсюду одно, оно распорядилось так, я теперь служу русскому князю. Я воин, великий хан, но хороший кумыс и просторы степи снятся мне каждую ночь, и мой друг и повелитель Мамай, которого мне не дано было уберечь, тоже. Это – моя ноша, и я понесу ее до тех пор, пока мне суждено ходить по земле. Кто я такой, чтобы спорить с велением Неба?
– Тоскуешь по кумысу? – Лицо Идигу мигом оттаяло, он оценил смелость и прямоту нижестоящего. – Что же, князь, – хан теперь обращался к князю Юрию, – ты тоже любишь кумыс, как твой воевода?
– Никогда не отказывался от доброй чарки, – весело ответил Юрий Дмитриевич.
Идигу замолчал, и молчал долго. Русское посольство стояло на коленях перед ним, а хан всё молчал, наслаждаясь унижением данников. Держа их коленопреклоненными, он показывал свое всесилие соплеменникам, сидевшим по правую и левую стороны от него. Наконец хан встал, спустился с тронного возвышения к расставленным сундукам с подарками, взял наугад связку соболей, погладил мех и бросил связку назад.
– Встаньте, дары приняты, прошу отведать наше угощение и кумыс. Кумыса у нас много! – И, не дожидаясь, пока русские поднимутся с колен, вышел из юрты.
На пиру хан выказывал князю свое расположение, сам поднес баранью голову, а после пустился в воспоминания, рассказал в деталях о самой большой облавной охоте, в которой участвовал вместе со всем Тимуровым войском. В тот день Идигу настрелял двенадцать косуль и сорок зайцев.
– Твой сотник может подтвердить правоту моих слов, – Идигу кивнул в сторону Туган-Шоны.
– Хотел бы я побывать на такой охоте, – сказал Юрий Дмитриевич с восхищением. Он был заядлый охотник, похоже, Идигу донесли о его главной страсти. – Если бы мои стрелы так же поражали моих врагов, их давно бы не осталось, верно я говорю, Туган-Шона?
Тому ничего не оставалось, как согласиться.
На третий день после пира их приняли в юрте хана, чтобы установить размер дани. И тут-то Туган-Шоне пришлось пустить в ход всю свою изворотливость, найти нужные слова, чтобы обрисовать плачевное состояние княжества, недавно разоренного кровавым налетом Едигеевых войск. Князь Юрий лишь кивал, подтверждая сказанное своим толмачом-воеводой. Торговались долго. Но всем было понятно: очередное принятие Ясы совершилось. Москвичам удалось снизить выплаты на пять лет, и это было хорошо: отправляя их в путь, великий князь четко обозначил предел, за который нельзя было переступать. Они сумели выполнить его волю. Пятилетний мир был куплен дорого́й ценой – уступки литовцам и пуды серебра в Орду давали необходимую передышку.
Русский дом или монгольская юрта? Вопрос Идигу не оставлял его. Порой эти слова жгли душу, как беспощадное солнце пустыни, в которой ему не суждено было умереть, а порой погружали в счастливые воспоминания, и тогда Солхатская долина всплывала в грезах, залитая темной зеленью, дарующей спасительную тень. По зеленому фону, как на ковре, рассыпались цветочные узоры – кипящее буйство белого и нежно-розового: цветущие яблони, абрикосы и миндаль, под сенью которых тянулись непроходимые изгороди из кустов дикой розы, красные лепестки ее тлели в синей тени, как угли засыпающего костра. Источник, вытекающий из скалы, поил всю долину, студеная и чистая вода возвращала силу, охлаждала разгоряченное после дикого гона охоты тело. И надо всем словно ссыпа́лся с деревьев, подобно белым лепесткам по ущелью, веселый и беззаботный смех Мамая, пропускающего его вперед к источнику:
– Э-э, Туган-бек, тебе первому пить, ты настрелял больше дичи, иди-иди, я потерплю.
Вспыхивали и гасли в голове обрывки слов, лица, отдельные предметы, запахи. Насыщенный и пряный запах разрезанной дыни, например, – он сразу разливался над пирующими, как морской прилив, затопляя благовонный вечер, и был столь силен, что, казалось, мог долететь до первой, уже появившейся на небосводе звезды. Только тонкая струйка полыни, эдакая оторвавшаяся от горлышка флейты всепроникающая нотка, застряла в дынном аромате, как заноза в пальце, горько-терпкая, без нее другие воздухи мира, которые он вдыхал и запомнил, казались чуть пресными и неполноценными, как бедный плов, приготовленный без продолговатых зернышек зиры. Или вдруг, словно по приказу красной звезды, брошенные из невидимого рукава небесного скомороха, рассыпа́лись над солхатской долиной горошины-звёзды. Над ними царил отрешенно-надменный лик Луны, отлитый из священного серебра, поселяя в сердце благоговейный трепет. Луна пропадала, хоп! – и ее сменяла розовая и нежная пятка Сарнайцэцэг, которую он так любил пощекотать украдкой.
Как разглядывает человек диковинный камень или неведомые письмена, так он мог подолгу разглядывать радость и молодость, разлитые повсюду: на облаках, в стрекоте цикад на закате, в диких скалах, отгородивших счастливую долину от нависающих забот складчатыми горами и лысыми перевалами. На пограничных вершинах ветер выдувал из души сомнения и страхи. Сидя в седле, возвышаясь над раскинувшимся под ним миром, Туган-Шона разводил руки в стороны, закрывал глаза, воображая, что сейчас ветер подхватит их вместе с конем и они взлетят в поднебесье подобно вольным орлам. А то вдруг являлась ему горячая лепешка белого теста, посыпанная кунжутным семенем, ее предлагали руки доброго грека – лепешку и кусок соленого овечьего сыра, обернутого в пучок пахучей огородной травы.
Запахи приходили неожиданно и так же неожиданно исчезали, и каждый был окрашен в свой цвет: сосны, взбирающиеся на неприступные кручи осыпей, сцепленных напрочь мощными корнями, доносили струи смолистого желтого фимиама; дикий чеснок – ни с чем не спутать, ноздри различали его темно-зеленые флюиды, что включались в воздушную смесь робко, в отличие от резкого удара надкушенного огородного зубка, вызывающего целительные слезы и прочищающего дыхание. Родной до боли конский пот был прочно связан с закатным фиолетовым небом – наверное, потому, что многие путешествия начинались с заходом солнца, когда спадала дневная жара. Нестерпимая вонь горного козла, потершегося боком о мшистый камень, на который случилось приклонить голову, виделась коричневой, и он не мог разгадать почему. Зато пряный запах скошенного сена был серым, как перезимовавший стог, а вот сушившая ноздри зола на рассвете, когда случайно вдохнул ее, пытаясь раздуть потухший ночью костер, была мертвенно-белой, схожей окрасом с заячьей шкуркой, целую вечность провисевшей в пыльном чулане. Наваристый запашок бараньей похлебки, красный, словно огонь под котлом, знакомый любому монголу с детства, долетал до него с горяченным паром, пробуждая голод, а сладко-терпкий аромат розовых кустов, тягучий, будто сваренный в меду, самый яркий из всех запахов мира, казался янтарным, он усиливал чувственность, снимал переутомление и пробуждал в чреслах страстное желание. Тяжелый дух и тонкий аромат, непристойная вонища и густой фимиам, благоухание и смрад – густые и легкокрылые ноты запахов мешались, как и разнообразие оттенков цвета, и всё всегда кончалось одинаково: цвета сливались в одно непротыкаемое черное пятно, и из него, из самой его середины, раздавался и давил на уши твердый голос друга-командира, произносивший одно прощальное слово: «Прости».
Ознакомительная версия.