− Отойди, – тихо сказал я по-арабски стоящей впереди меня девушке, держащей над головой палестинский флаг, и добавил уже громче по-английски: – Ты вторгаешься в мое пространство.
Она обернулась и закричала
− Какое твое пространство! Это вы пришли на нашу землю как завоеватели! С вашими бомбами, с вашими танками, вашим слезоточивым газом!
Все-таки есть хоть какая-то польза от этого роста, из-за которого я мучаюсь в большинстве легковых машин и вынужден покупать одежду по каталогам Big and Tall. Вынуть у нее из рук флаг не составило труда, она просто не ожидала такого движения сверху, вроде подъемного крана. Скомкал в руке и обратился к солдатам:
− Ну что, ребята, кому коврик в ванную? Продается раз, продается два, продается три, ни-ко-му не нужен.
И зашвырнул на запретную зону в границах Кармей Цура. Солдаты смотрели на меня с восхищением, как будто я по меньшей мере подбил вражеский танк. Неудобно даже, честное слово. Дело было не в моей персоне и не в этой злосчастной тряпке, а в том, что все устали от лицемерия. От запрета назвать врага врагом. От разговоров о мире на фоне регулярной гибели людей.
Визг поднялся до небес, но тронуть меня никто не посмел, при иностранцах-то. Когда-то я не понимал Хиллари и ее ритуал мытья полов. А потом понял, что это не флаг. Это тряпка, заляпанная еврейской кровью. И что я в этом должен уважать?
− Мы протестуем мирно, а вы применяете насилие!
Ну да. Днем мирно протестуют женщины, а ночью рыщут вдоль забора, ища дырку, двуногие волки с тесаками.
− Сколько детей ты арестовал? Сколько домов разрушил? Сколько пленников унизил?
Это она мне? Какой накал эмоций. Какую актрису Габима потеряла. Офира завзятая театралка была, ни одной премьеры не пропускала. Офира, а-Шем икдом дама[251].
− Сколько палестинцев ты убил?
− Недостаточно, – сквозь зубы бросил я, глядя на красные крыши Кармей Цур. У меня счеты за Офиру и за Малку, а я их не оплатил. Все нормальные страны сторицей оплачивают подобные счета за своих граждан. Все, кроме нашей. Мы снабжаем водой и электричеством деревни, где выросли и ходят в героях убийцы. Трудно сохранить лояльность стране, которая ни в грош не ценит твою жизнь и жизнь твоих близких.
Господи, да что же это за наказание! Пока эти тут нам рассказывают о преступлениях сионистского режима и своих страданиях, сообщники уже орудуют у забора с пассатижами и резаками. “Еврей! Газ! Уйди!” − услышал я крик на иврите и не замедлил уйти. Только не в сторону собственной машины, а в сторону забора. В ход пошли шумовые гранаты и слезоточивый газ, группа поддержки на гребне холма разбежалась, и солдаты смогли, не отвлекаясь, заняться нейтрализацией разрушителей забора. Их было довольно много, около десяти человек, половина − израильтяне и иностранцы. Арабов побросали в БТР, и тут выяснилось, что насчет израильтян и иностранцев солдатам инструкций никто не дал. Ну а я гражданское лицо и инструкций ждать не обязан. Стоящий ближе всех солдат кинул мне пару наручников.
− Ты мне руку вывернешь! – возмутился на иврите человек, которого я держал. Резак, которым он резал проволку на заборе, валялся рядом.
− Непременно выверну, – согласился я, со всей силы затягивая наручники и с трудом справляясь с позывами на рвоту. Это же еврей, так нельзя. По склону холма к нам поднимались два жителя Кармей Цура с автоматами наперевес. Лица решительные, но выражение глаз затравленное. Они не знали, чего ждать от солдат, помощи или позора. Я поймал взгляд шедшего впереди, тихо сказал, как пароль: “Ам Исраэль Хай”, − и показал глазами на задержанного.
− Это же поселенцы! Они меня убьют! Кто тебе дал право подвергать опасности мою жизнь?
Вот. Вот и вся идеология, яснее не скажешь. Его жизнь − это самое ценное, что у него есть. Для него и горы поставлены и моря налиты и единственное назначение других евреев – это делать его жизнь удобной и безопасной. Те евреи, у которых другие приоритеты, – априори убийцы. Арабы вообще побоку, он упражняется тут просто потому, что свербит и чешется в одном месте чувство вины за собственные привилегии. Никогда он не отдаст свою драгоценную жизнь за арабов и их нелепые претензии.
− Твою жизнь, говоришь? Да я и своей-то не очень дорожу.
Поселенцы напротив нас заулыбались, видно, этот борец за права не понял моей логики и его недоумение их позабавило. А вот они как раз поняли меня очень хорошо, в конце концов они знали, что это такое – нечто ценнее собственной жизни. Не снимая с него наручников, я взял его за шиворот и пропихнул в им же прорезанную в заборе дырку. Пусть делают с ним, что хотят. Я был уверен, что милосердие они все-таки проявят, если не к нему, то к еврейской матери, которая себе на позор его родила. А нет – их на то право. Ведь через эту дырку их ночью придут убивать, и армия их, может, защитит, а может, нет.
* * *
Я возвращался со стройки довольно поздно, солнце уже садилось за спиной, я словно ехал во все более сгущающиеся сумерки, в самую темноту. На полпути между побережьем и Иерусалимом остановился и подобрал тремписта странного вида. Джинсы, кросовки, майка с надписью Hard Rock Café Tel Aviv, гитара наперевес и при этом кипа на всю голову и борода соответствующая, даже странно для такого юного создания.
− Тебе куда? – спросил он, видимо, ни на что особо не надеясь.
− В Кирьят-Арбу.
− И мне почти туда же. А то я думал все, увяз, не доберусь до темноты.
Что-то шевельнулось в моем застывшем, замороженном существе, знающем только один способ справиться со скорбью – превратиться в автомат, не видеть, не слышать, не думать. Что-то знакомое я уловил в его интонации. Я увяз в даф йоми[252]. Неужели? Поймав в зеркале его взгляд, я скорее прошептал, чем пропел:
квод ве-hод маалато – мар hа-ницахон
ка-ниръэ – ве-зе шири од ло ахарон
hа-шедим! тафсику леhишава аль дам
эйн ли мазаль ба-мавет – ла-аhава симан.[253]
− Ты что, из России?
− Нет, я из Хеврона. Ты служил там в 2005-м, весной. Мы с тобой учили даф йоми, сидя на арабском диване. Ты играл на гитаре, а я запомнил кое-что.
− Шрага? Стамблер? Ну ты даешь.
− Я-то что? Ты про себя расскажи.
Его забрали из Хеврона в конце лета 2005-го. Служба как служба. После демобилизации пошел в университет, главным образом, чтобы родители отвязались. Чужой жемчуг всегда гуще нанизан. Кто бы мне оплатил кормежку, крышу над головой и дал возможность целый день сидеть в библиотеке и читать, читать, читать на разных языках все, что я в детстве и юности упустил. Господи, это же надо думать такую ерунду. Да, на меня свалилась ответственность за младших братьев и сестер, какой уж тут университет. Но мои-то, по крайней мере, живы, а у него была одна сестра и та погибла.
− Полгода назад я ушел из университета.
− Родители не обрадовались?
− Не то слово. Может, если бы я изучал какую-нибудь реальную специальность, было бы легче. Но общегуманитарные факультеты, психология, политология − это невозможно. Шрага, это вынос мозга. С таким же успехом я мог бы разговаривать с ними на языке суахили, они все равно ни слова не понимают. Родина – только для арабов. Солидарность – только с ними же. Скажешь “честь” − вообще смотрят, как на питекантропа.
− И чем ты сейчас занимаешься?
− В йешиве учусь.
− А специальность?
− Я же не женат, чего мне о заработке беспокоиться?
В общем, резонно, но не вечно же он будет холостым ходить.
− А если женишься?
− Да я работы не боюсь, за баранку сяду или на завод пойду. Уговорились мы с Тали. Она не возражает.
− Значит, Тали? Уже обзавелся? Разве полагается ешиботнику иметь подружку? – поддразнил я.
На его лице отразился совершенно детский страх, что йешивское начальство узнает.
− Я чужие секреты не разбалтываю. Я даже не знаю, в какой йешиве ты учишься.
− Шавей Хеврон.
Не фига себе. Живем практически в одном городе, а встретились вот так, на тремпе. Конечно, Шавей Хеврон. Ослепительно новое здание посреди окружающей древности. Кубик сахара на серой тарелке. Я уже полгода туда на уроки носа не казал, с тех пор как родилась Офира-маленькая. Я вспомнил, в какой страшной тесноте живут там мальчишки, спят на раскладушках в коридоре, в душ вечно очередь. Кто может, конечно, живет по семьям. И, что самое главное, от желающих там учиться отбоя нет. Люди месяцами в очереди стоят. У меня мелькнула мысль пригласить его жить к нам, но я тут же понял, что не выйдет. Малка бы обрадовалась, ей не мешают чужие люди дома, лишь бы тарелки за собой ставили в посудомойку. У каждого из нас есть заповеди, которые даются легко, как дыхание, а есть и такие, что даются с большим скрипом. Малка никогда не будет серой мышью, как законы скромности этого требуют. Она всегда будет привлекать внимание. А я всегда буду говорить, как есть, и называть вещи своими именами. Но мы любили наш долгожданный дом и любили принимать в нем гостей. Все портили вредные, непредсказуемые близнецы. Ну, приглашу я к нам Алекса, а они как начнут по квартире в прозрачном белье порхать. И что я могу с ними сделать? Не мои же дети.