После этого возникла тягостная пауза. Интересно начавшаяся беседа готова была угаснуть. Выручил Егор Иванович. Он вынул из мешка трофейную флейту, ласково огладил ее и сказал:
— Нема, братцы вы мои, ничего лучше музыки. Я еще под стол пешком ходил, а меня покойный мой дед и на скрипке играть учил, и на трубе, и на флейте. Сколько годов служил дед в музыкантской команде и сколько за свое умельство разных наград от наказного донского атамана получил. А уволившись со службы, обзавелся пасекой и меня туда к себе забирал на все лето. Так вот там-то, на пасеке, перед заходом солнца сядет, бывало, дед на лавочку возле балагана, сунет мне в руки какой ни на есть инструмент и приказывает: «Играй, внучек». Так и обучил.
Егор Иванович приложил флейту к губам, и пещера наполнилась мягкими чистыми звуками протяжной казачьей песни. Вечерами в станице Дятловской старые казаки, участники многих походов, хлебнув после трудов праведных сибирькового или пухляковского винца, не раз певали эту бередящую душу песню о том, как подобные им донцы-молодцы возвращаются в родные места после войны, радуясь близкой встрече с молодой жененкой и тоскуя по боевым товарищам, павшим в кровавых сечах. И Андрей и Наташа знали слова этой песни и совсем тихо, еле слышно, стали подпевать, послушно следуя за мелодией флейты. Многим в те минуты показалось, что исчезли тяжелые, низкие своды пещеры, похожей на склеп, раздвинулись ее стены и возникла теряющаяся вдали бесконечная степная дорога, по которой, глухо постукивая полу оборванными подковами, усталым шагом бредут подбившиеся в походах кони и раскачиваются в седлах темные от пыли всадники, и не Андрей с Наташей, а именно эти всадники поют эту чудесную песню, где воедино слиты любовь и тоска, полынная горечь долгой разлуки и светлые надежды…
Робко прижимаясь к плечу Андрея, Наташа пела удивительно чистым голосом, забывая вытирать слезы. Временами она чуть-чуть убыстряла песню, чтобы подсказать Андрею слова, которые он запамятовал или знал нетвердо. А флейта вела их обоих в какую-то немыслимую даль, туда, где не было ни войны, ни снежных могил, ни голода, ни суровых гор.
Но вот флейта умолкла. Доброе лицо Егора Ивановича озарилось лукавой улыбкой.
— Больше всего, други мои, нравилось мне играть веселые песни на свадьбах, — вздыхая, сказал он. — Играешь, бывалыча, глядишь на жениха с невестой, а сам думаешь: пошли вам бог счастья! И мечтаю я, родная моя племянничка, — повернулся он к Наташе, — ежели останемся мы живы, сыграть на твоей свадьбе. Вон ведь ты какая у нас красуля стала: ладная, как перепелочка в жите… Не журись, Наталка! Кончится война, мы тебе такого жениха представим, что закачаешься.
Наташа незаметно отодвинулась от Андрея. С укоризной глянула на Егора Ивановича.
В пещере стояла тишина. Никто никак не откликнулся на прозрачный намек Ежевикина. Слабо мигал угасающий огонек светильника, распространяя запах горячего парафина. Гурам Кобиашвили послюнил пальцы, подтянул повыше фитилек и сказал, обращаясь почему-то только к Синицыну:
— Видишь ли, Сергей, как получается? Мечты человеческие переменчивы. А вот у меня, дорогой, была и осталась одна мечта: заняться в аспирантуре германистикой. Внушил мне эту мечту один замечательный грузинский писатель, человек глубокого, большого таланта. До революции он учился в Германии, полюбил немецкую литературу, отлично знал философию и, когда рассказывал мне о Гёте или Гегеле, о Канте или старых мейстерзингерах, весь светлел, глаза у него горели. Затеянная нацистами проклятая война все наши планы поломала. Но я, дорогие друзья, не сдамся. В свое время обязательно съезжу в Лейпциг, в Иену, в Геттинген, в Берлин, куда угодно! Спляшу на могиле Гитлера и прославлю в своей любимой Грузии прекрасную немецкую культуру. Ту самую, которую пытаются растерзать гитлеровские шакалы! — Он порывисто повернулся, положил руку на плечо соседа: — Правильно я говорю, Иоганн? Что вы об этом думаете?
Выбритый до красноты рыжий ефрейтор Фиркорн сердито засопел:
— По правде сказать, камарад Гурам, я думаю сейчас не о Гегеле. Меня заботит судьба лучших людей сегодняшней Германии. Их немало. И не только в тюрьмах, концлагерях. Есть и на свободе — среди рабочих, ремесленников, студентов, даже солдат и офицеров вермахта. Они не сидят сложа руки. Несмотря на слежку и преследования, не страшась пыток и смерти, изо дня в день ведут непримиримую борьбу с темными силами фашизма и твердо верят, что Красная Армия поможет нашему народу избавиться от этой чумы.
— А вот угадайте, о чем я думаю! — включился в беседу Леша-радист. — Не догадываетесь? Ну так извольте, скажу сам. Мне, братцы, осточертела собачья конура, в которой мы торчим. Она, может, хороша для нашего любимца Усика-Пусика, которого совсем заласкала Наташа, а что до меня, то я скучаю по Арктике, по своему ледоколу. Мне необходимо движение, океанские просторы, связь по радио чуть ли не со всем светом. Мне нужна безотказная аппаратура, а не наш завалящий приемник, который жрет батарею за батареей и молчит, гад, как в рот воды набрал.
Леша начал рассказывать об одном из своих плаваний, когда ледоколу «Сибиряков» было приказано провести в порт назначения затертый льдом караван судов. Рассказывая, Леша так увлекся, что Кобиашвили, взглянув на светящийся циферблат своих часов, вынужден был прервать его:
— Слушай, ты, вольный сын эфира! До Нового года остается ровно пятнадцать минут, так что выключай свой громкоговоритель…
Все в пещере задвигались, забренчали кружками, набирая из большого немецкого термоса холодную, с ледяными иглами воду. Рачительный Егор Иванович добавил в кружки по пятьдесят граммов спирта. Каждую порцию он отмерял найденным в немецком ранце серебряным стаканчиком.
— Эх, елку бы сюда! — мечтательно обронил Синицын.
— Хоть бы махонькую какую зеленую веточку — и то б душа оттаяла, — прогудел своим баском Удодов.
— Будет у нас, хлопцы, зеленая веточка, — пообещал Андрей. — Таша, достань из моего рюкзака тетрадь, которую ты в Дятловской мне подарила перед моим уходом на фронт.
Он взял из рук Наташи тетрадь в клеенчатом переплете, раскрыл ее, осторожно положил рядом со светильником. На белом прямоугольнике бумаги все увидели сухой, но не утративший своей зеленой окраски лист яблони.
Андрей долго смотрел на него, и неуловимые тени пробегали по его лицу. Перед его мысленным взором вновь зазеленел сад над рекой. Побеленные, золотисто-розоватые в свете утренней зари стволы стройных молодых деревьев уходили вдаль по ровной речной пойме; трепетала окропленная росой живая листва, темно-зеленая — та, что ближе к стволам, и светло-зеленая на концах ветвей. А вверху остроконечные, с нежным пушком побеги ранневесеннего прироста казались почти прозрачными, неприметно слитыми с таким же прозрачным сияющим небом. Златогрудые иволги оглашали сад своими флейтовыми свистами, заливисто ворковали горлицы, кому-то пророчила долгую жизнь вещунья кукушка. Перед глазами Андрея уже не было пещерного мрака и тусклого огонька парафиновой плошки. Он видел в тот миг тысячекратно повторенное в текучих водах реки майское солнце, чуть влажный песок на берегу с крестообразными, похожими на вышивку следами птичьих лапок, босую черноглазую девушку, ясную, ласковую, простую, как горлица, как теплая речная вода, как молодое деревцо в этом зеленом саду…
— Мы вернемся туда, — тихо и робко прошептала Наташа, угадав его состояние. — Мы все будем жить, и он не умрет, наш сад…
— Да, да, Таша, он не умрет, — сказал Андрей.
Гурам Кобиашвили напомнил:
— Товарищ лейтенант, осталось три минуты.
Андрей понял это как приглашение сказать что-то при прощании с уходящим кровавым годом и встрече с новым годом, который вряд ли обещал быть легче. Да, конечно, командир отряда обязан сказать хотя бы несколько ободряющих слов своим боевым товарищам. Но что скажешь, чем ободришь других, если у самого сердце изныло в неведении, каково положение там, далеко внизу — на широком фронте? И все-таки даже в этой угнетающей неизвестности, не видя вокруг ничего, кроме засыпанных снегами скал, не слыша команды, подсказки, командир остается командиром. Разумом своим, сердцем и волей должен он влиять на людей, отданных под его власть.