Сунув руки в косые карманы куртки, сбив назад кепку, он энергичным шагом двигался по строительным площадкам, по маршруту, намеченному еще с вечера. Боль притупляла восприятие, рассеивала внимание. Он дважды без особого повода вспылил, обругал хорошего человека за чужую вину, а когда Надточиев со свойственной ему прямотой пытался восстановить истину, попало и ему. Совсем расстроившись, Литвинов позвонил в приемную, попросил Валю прислать за ним машину и раньше обычного приготовить дела.
— Ну что у нас там нового, Валенсия? — спросил он, заканчивая разговор.
— Товарищ Дюжев вернулся, вас дожидается.
И действительно, когда Литвинов шел к себе, среди других ожидавших приема он увидел крупную, характерную фигуру бородатого инженера, сидевшего неестественно прямо и сосредоточенно смотревшего перед собой. Перехватил он и умоляющий взгляд Вали. Конечно, все ожидавшие в приемной читали когда-то «маленький фельетон». Пряча любопытство, они ждали теперь, что произойдет. Литвинов уже обдумал несколько вариантов «сугубо сильного» разговора с Дюжевым. Но, увидев эту будто окаменевшую фигуру, этот застывший взгляд, сразу все их забраковал.
— А, Павел Васильевич! — сказал он почти беззаботным тоном. — Здорово, друг! Что-то ты загостил в столице нашей родины Москве. Какие новости? А ну-ка прямо ко мне. — И, обняв Дюжева за талию, он, сопровождаемый разочарованными взглядами и еще одним благодарным, почти восторженным из-за толстых очков, скрылся за дверью. Сел он не за стол, а в кресло и указал Дюжеву кресло напротив.
Тот продолжал стоять.
— Ну, так как дела? Сие сугубо интересно... Весна — вон она подпирает... Многое не закончил в Москве? Директор института заверил — доделают без тебя. Так ли? Сумеют, а?
Дюжев достал из полевой сумки номер «Старосибирской правды» и молча положил перед начальником. Действовали при этом лишь руки, сам же он пребывал все в том же деревянном оцепенении.
— Читал, — сказал Литвинов, отбросив газету.
— Это все правда, — произнес Дюжев.
— Нет, неправда! — Литвинов вскочил. — Неправда, слышишь ты! Это полуправда, а полуправда хуже лжи. — Литвинов взмахнул руками и тут же сморщился от боли. — Понимаешь, продуло. Прострел, что ли?.. Ты вот что, ты мне тут брата Карамазова не разыгрывай! Сейчас же на реку, там развертывают твой проект, а Макароныч уже зашивается: не тот нарзан, как говорят некоторые классики.
— Все это было, — упрямо повторил Дюжев, — и я обязан вам обо всем доложить.
— Уже доложили во всех подробностях.
— Кто?
— Ну, стукачей-любителей на наш век хватит, завистников тоже не занимать. Но был тут один занятный звонок. Звонил из Москвы какой-то лауреат, депутат, что-то там еще, черт его знает...
— Казаков?
— Вот-вот, Казаков. Ошарашил меня всеми своими званиями и ну тебя нахваливать: и такой ты, и сякой, и немазаный.
Неестественная напряженность, сковавшая Дюжева, на мгновение как-то ослабла, но он упрямо продолжал:
— Я был послан вами в ответственную командировку, и я обязан рассказать вам, как я не оправдал вашего...
Литвинов вскочил, хватил ладонью по столу. Щетинистые брови его встопорщились.
— Хватит! Хватит, инженер Дюжев! Ступай работать, карамазничать будешь дома, в свободное время, в день отдыха...
— Федор Григорьевич, я...
— Да катись ты... — Литвинов со смаком выругался. — За дело, сейчас же, немедленно. Ну!
Дюжев пошел к выходу, у дверей обернулся. Начальник стоял все в той же свирепо-напряженной позе, и лицо у него было странно искажено. Валя, войдя в кабинет, застала его со слезами на глазах, выжатыми смехом и болью.
— Ой, Валенсия, Художественный театр! — И снова, прыснув смехом и морщась от боли, схватился за плечо.
— Да что с вами, Федор Григорьевич? — обеспокоилась девушка.
— Ничего, прострел. Благородных названий сия болезнь, кажется, не имеет. Прострел вульгарис. И давай закручивай мясорубку. Кто у тебя там на очереди?..
День, как и всегда, был довольно напряженный, дел много, разнообразных, горячих, требующих внимания. Апатия постепенно прошла, и боль в плече смягчилась. Прием завершился. Литвинов, ожидая у телефона Москву, вертел в руках бумажку с конспектом разговора с министром, когда дверь вдруг открылась, и не успела появиться в ней Валя, как, мягко, но решительно отодвинув ее в сторону, вошел Дюжев. Руки его терзали и мяли папаху. На лице было такое выражение, будто он собирался произнести речь перед огромной толпой.
— Федор Григорьевич, — сказал он, напирая на «о», и голубые глаза его фанатично блестели. — Федор Григорьевич, даю вам слово большевика. — Он произнес это слово как-то особенно проникновенно. — Даю вам слово, этого... — и опять выделились эти «о». — Этого больше не будет.
Литвинов вдруг тоже взволновался.
— Ну и ладно, голубчик. Ну и ладно, и хватит. Мы действительно большевики, а не пионеры.
— Это нужно не вам. Это нужно мне: слово большевика.
И, повернувшись, ушел, будто только сейчас тут, в кабинете, сбросил с заплечной «козы» тот самый роковой кирпич, от которого «лопается что-то внутрях». Литвинов довольно потер руки и победным голосом пропел: «И гибель всех моих полков...»
— Валенсия! — И когда Валя появилась в дверях, готовая записывать поручения на завтра, он обвел ее веселым взглядом. — Да ты, брат, как секретарша из американского кинофильма, — блокнот, карандаш... Куда там Петину с его счетно-аналитическими помощниками. Так вот записывай: завтра утром совещание по мосту и дамбе. Пригласишь Вячеслава Ананьевича, Макароныча, всех. Не забудь Поперечного с Петровичем с этого самого «пятна капитализма». Докладчик Дюжев. Ясно? Ну, как там у американцев: говори «иес, сэр» и катись... Знаю, у тебя сегодня концерт... Ну, что еще?
— К вам врач.
— Завтра, в приемные часы.
— Он не на прием. Вы плохо выглядите.
— Я его не вызывал.
— Я вызвала, — твердо ответила Валя, и, прежде чем Литвинов, не терпевший в отношении себя никаких самоуправств, успел прийти в ярость, на пороге возникла Дина Васильевна, уже в халате, в белой шапочке, с чемоданчиком в руках. Она вошла так решительно, лицо у нее было такое озабоченное, что Литвинов растерялся, потом смутился и наконец улыбнулся:
— У тебя, умница, такой вид, что вот-вот услышишь: «Больной Литвинов, покажите язык».
— Нет, язык пока не надо, а пульс дайте, — произнесла Дина, протягивая руку.
— Нет, ты это серьезно? — Литвинов спрятал руки за спину. — Да я, умница, с самой войны ни разу у врача не был. Я вашего брата боюсь, как дьявол крестного знамения... Как это там у Толстого: несмотря на то, что его лечили лучшие врачи, больной все-таки выздоровел. Или, может быть, я неточно цитирую?
— Федор Григорьевич, мы так гордимся, что диспансеризовали все население Дивноярска. Вы единственный, слышите, единственный, чья карта не заполнена. Давайте руку! — Проверив пульс, Дина стала расставлять на столе прибор для измерения кровяного давления. Литвинов сидел, засунув руки в карманы, показывая, что ни на какие дальнейшие исследования он не пойдет. Дина тоже уселась в кресле, достала из чемоданчика журнал, раскрыла его:
— Я не уйду.
— Слушай, черт возьми...
— Можете ругаться крепче, я понемногу здесь к этому привыкаю. Только предупреждаю: бесполезно.
— Врываться в кабинет в разгар рабочего дня! Я занят, понимаешь, занят!
— Непохоже. Столько времени теряете на напрасные препирательства. — Дина перевернула страничку журнала.
— Да ничего же у меня нет, — прострел, продуло. Обычный прострел, или как он у вас там именуется по-латыни. Выпью на ночь перцовки, пустым стаканом больное место потру и завтра буду как огурчик.
— Не выйдет, — невозмутимо ответила Дина, рассматривая в журнале какую-то картинку.
— Слушай, кто я, начальник строительства или... хвост собачий? — повысил голос Литвинов. — Ты обязана...
— Вы начальник строительства. Я участковый врач вашего микрорайона. Вы делаете свои дела, я — свои. Каждый должен делать их добросовестно. Давайте руку, измерим давление. Нет, не эту, правую...
В халате, в распахе которого виднелся свитер, в белой медицинской шапочке, почти скрывавшей волосы, в валенках, имевших необыкновенно добродушный вид, эта похудевшая Дина, у которой по высокому лбу пробежали тоненькие морщинки, казалась Литвинову особенно милой. Больше уже не сопротивляясь, он подставлял руку, кидал колено на колено, дышал и задерживал дыхание, а сам смотрел на эту худенькую, спокойную, уверенную в себе и будто даже малознакомую женщину и думал о ее странной судьбе. Приехала влюбленная по уши в мужа, в его имя, в его дела. Приехала, чтобы жертвенно служить своему кумиру, и вот бежала от него... И не в припадке любовного угара бежала к другому мужчине, а в девичью палатку Зеленого городка, к нелегкой своей профессии.