Тут я услышал тихий смех и вздрогнул даже — так это было неожиданно, что Миша в этот момент смеется. А он, ей-богу, смеется, у глаз морщинки собрались, плечи над столиком потряхиваются.
— Слушай, — говорит он и смеется. — Слушай, как она, Зойка-то, а! Совестливая девушка, так я про нее всегда думал…
Тут я сказал твердо:
— Ошибочку ты сделал, Миша, что сгреб ребят и перед камерой поставил.
— Промашка, — соглашается он. — Но Зойка-то, а! Как она возмутилась!..
— Заело девку.
— Вот то-то! — говорит Миша и смеется, и плечи над столиком потряхиваются.
1
Гена сидел в горнице.
В маленькое оконце ползла ранневечерняя немота. День замер, но не взошел еще бархатный сумеречный шумок.
«Если я не сдам завтра материал, — думал Гена, — если я не сдам завтра…»
Нынче он был в колхозе. Завтра материал о новой столовой должен лежать на столе редактора.
Столовая была хорошая — и меню разнообразное, и цены подходящие, — но Гена сейчас думал не об этом. Он вспоминал мужиков: как они вошли и, чуточку побренчав умывальником, вытерли руки, и белое полотенце стало серым; как они курили и гасили окурки в остатках гарнира; как ушли, оставив на полу ошметки грязи и две опорожненные бутылки.
Вот сумерки, запахло мокрыми веслами, сырым песком; карагач прилег на подоконник почернелой истомленной ветвью; у водоколонки — оживленный говор, бойкая струя звенит о ведро: мать ходит по двору, шаркая стоптанными башмаками.
В окно просунулась лохматая голова и легла подбородком рядом с карагачевой ветвью.
— Милый мой, — хрипло сказала голова. — Устал я, милый мой!
Это Денис. Он живет в белом саманном домике, который стоит в глубине двора. Он живет там давно и помнит малолетство Гены.
— Заходи, Денис, — сказал Гена. Прогонять его было почему-то стыдно.
Денис вошел в горницу и сел за стол. Его брезентовая куртка шуршала и скрипела, от нее пахло жженой землей, сырым мясом, свежей животной кровью. Денис работал на мясокомбинате, укладывал бетон на внутридворовых путях. Хорошо, видать, работал: в стенгазете о нем была даже хвалебная заметка.
— Милый ты мой, все пишешь?
— Пишу, — ответил Гена и заерзал на стуле, затем встал и зажег свет.
Осветились лежащие на столе ладонями вниз Денисовы руки, прекрасные своей массивностью, крепостью, чернотой, которая въедалась в кожу по крохам изо дня в день за почти полувековую разноликую Денисову жизнь.
— Как живешь-то, Денис?
— А вот как: меня начальник компрессорного зовет. Давай, говорит, пошлю тебя на курсы, компрессорщиком будешь. Чисто, спину не гнуть и обеспеченный оклад. А почему он меня зовет? Ну, скажи.
Гена не знал, что ответить.
— Потому что знает: я смогу! Веришь? А ты верь. Я тебя люблю.
— Верю, Денис.
— Ты верь. Начальник цеха знает: я могу, эт-та, в точных механизмах.
Он откинулся на спинку стула. Лампочка светила ему в запрокинутое лицо.
«Какое довольное лицо, — подумал Гена. — У него тяжелая работа, скандальная жена, всякое у него было и бывает, а лицо… такое довольное».
— Милый ты мой, ты спроси! Спроси у меня, отчего хорошие люди пропадают.
— Ну, отчего?
— От своевольной жизни. Еще спроси!
— Почему же ты не идешь компрессорщиком? Ты бы хорошо там работал.
— Не иду.
— Конечно, здесь ты больше получаешь…
— Не иду, — тупо повторил Денис. Словно чего-то такого, сокровенного, не хотелось ему открывать.
Пришла со двора мать и стала гнать Дениса: давай, дескать, давай, не мешай сыну работать. Денис поднялся.
— Скандал будет. Запьянел я маленько. Друга встретил… как зашли… по кружке бренди дернули.
— По кружке бренди?!
— Заграничный коньяк, — сказал Денис — По кружке.
В дверях он остановился.
— Милый ты мой, напиши про меня, а? Про всю мою несчастную жизнь, а? Все, как есть…
А чистый лист лежал перед ним, он думал: «Да-а, жизнь!» Но это не было мыслью о жизни, а было всего лишь досадой, что материал о столовой он так и не написал, и что теперь будет — все в руках редактора.
За двадцать прожитых лет у Гены не было ничего такого, о чем бы он плакался. И чтобы похохатывать жизнерадостно, такого тоже не было и, кажется, не предвиделось. Особенного пристрастия ни к одному предмету в школе он не питал. Но не то чтобы любил, а как-то забавно было ему слушать классного руководителя на так называемом свободном уроке. В воспитательных целях классный наставник рассказывал: вот из райцентра, да что из райцентра — из Солодянки, ближней деревеньки, вышли: один кинооператор, один генерал, один кандидат наук, три счетных работника — теперь в райисполкоме работают.
Он пытался представить себя то генералом, то кинооператором, но перед глазами стояла черт знает какая картина: как за околицу Солодянки выходят мужики и ребята, сбрасывают одежду, напяливают на себя генеральские мундиры и шпарят по тракту.
В институт Гена не попал. В армию не взяли из-за плоскостопия. На стройку он не пошел, потому что был слабоват. Не то чтобы очень уж слабоват, но мать говорила горестно: «Хи-и-илый!» Старшие братья, которые жили теперь отдельно, богатыри были. Лето походил Гена в геодезической партии по району. Осенью поступил в районный Дом культуры реквизитором. От скуки стал писать заметки в газету.
Вообще это страшно было: он ясно видел, что он неудачник.
Нынче весной его позвали в газету. Редактор говорил: «Из тебя будет толк», — но будет или нет — этого не знал, пожалуй, редактор. И сам Гена тоже. Но в Гене-газетчике не было того мрачного равнодушия, какое было в Гене-реквизиторе, когда пле-е-евал он с верхнего этажа на всякие неприятности в связи с растерянным реквизитом. По натуре он был добр и честен и никогда бы не пошел каким-нибудь окольным путем, чтобы кое-чего добиться. Наоборот, с допустимым в его положении упорством он старался гнуть свое, когда признавал себя правым.
«…Пусть я не сделаю материала, — подумал он, — и тогда меня выгонят из редакции, и пусть выгонят. Пойду опять в Дом культуры».
Он едва не заплакал. Он не хотел уходить из газеты, не хотел опять узнать, что он неудачник.
2
Гена прощально глядел на лысину редактора, который сидел, уткнувшись в газетную полосу.
— Знаете, — сказал он с развязностью человека, дорожащего последней возможностью быть гордым и независимым. — Знаете, у меня не получилось.
Редактор сказал:
— Не падай духом, — но так и не поднял головы.
— У меня не получилось, — повторил он холодно и отчужденно, потому что уже видел плоскую понурую свою фигуру, уходящую из редакционного кабинета — в скуку, сиротство, грустную-прегрустную жизнь.
— Ты сядь, — сказал редактор, запрокинув широкое, округло-скуластое лицо. Широкие крестьянские руки с неуклюжей мягкостью легли на середину стола и стали гладить его. — Ты сядь, Геннадий… В тридцатом — где на бричке, где пешком — добрался я до Кособродов и вернулся в редакцию, будучи уверенным, что содеял нечто необыкновенное. И представь, Геннадий, не получилось. Звонить — в Кособродах нет телефона, туда и обратно быстро не смотаешь — самое малое два дня надо потерять. Вот как было, язви его! — Он выругался, но без злобы и досады на минувшие многотрудные дни. Наоборот, ругательство как бы подчеркнуло то душевное участие, с каким он, без сомнения, относился к молодому коллеге. — Ну, покажи, Геннадий, что получилось.
— Да ничего, — смущенно сказал Гена. — Там, знаете, не наберешь материалу на полосу.
— Как это не наберешь? — удивился редактор. — О такой столовой брошюру можно написать. — Он никогда не преувеличивал и не говорил, например, что можно роман написать. — Добрая едальня, в райцентре такой нет. В райцентре так дешево не пообедаешь. Поговори с заведующей, с поварами, с механизаторами, которые там обедают… Это ведь, Геннадий, задание не пустяк. Тут тебе и эстетика, и экономическая подкладка, понял?
Гена оживленно заерзал на стуле.
— Знаете, я думаю, это еще не все… Знаете, там, например, водку распивают, гасят в тарелке окурки. Или, например, в клубе… разве можно говорить об эстетике, когда мордобои устраивают? Но широкой огласке не придают, зачем, дескать, сор из избы выносить.
Редактор смотрел на Гену с ласковым укором.
— Тебе двадцать лет, — сказал он, — двадцать лет! И ты смотришь на мир умными глазами. А ты смотри еще и добрыми, добрыми глазами! При виде обросшего мужика у тебя портится настроение… А знай, что он, этот мужик, пять норм дает. Пять, Гена, пять. Он многое вынес. Он терпелив и силен. Смотри на него добрыми глазами! И не засоряй себе глаза этим самым… сором из избы.
— Я понял, — сказал Гена.