. . . . .
«Катя».
Кухарка у Пурышевых — олонецкая. Послана была в сад — позвать Аркапура к чаю.
— Александра Ивановна, нету их нигде. Уж я рычала, рычала — не отзываются.
. . . . .
Финляндский вокзал. По радио объявляют об отправлении очередной электрички. И вдруг — тем же голосом — из рупора:
— Эскимошницы, отойдите от вагонов!
. . . . .
В Ремарке есть что-то от Игоря Северянина*. Странно? Но возьмите хотя бы его любование винами, их марками и названиями. Смакование всего «шикарного». Что-то приказчицкое. Нет, хуже Северянина. Нет северянинского вкуса к слову, к музыке его.
Отель «Гелэ Биссон», ресторан «Гран Вефур», кальвадос, сыр из Палле Маджи…
— Бутылку Фрамбуаза!
— У вас есть Фендли?
— Есть Фендли из Вельпочелло.
…Эклеры с жареным миндалем, который они запивали молодым монтраше.
— Я хочу устриц. И бутылку легкого пуйи… и кусок пон л'Эвека…
И тут же такая пошлятина:
«Его кровь закипела подобно лаве в Этне».
Понемножку от Т. Манна, от Хемингуэя. Томас Манн для бедных. Хемингуэй для бедных. А критика ставит чуть ли не в один ряд с этими мастерами.
. . . . .
В пивной. Сорокалетний майор угощает приехавшего к нему из провинции гостя — родственника или товарища, армейского капитана. Говорит с важностью, наставительностью и попечительностью.
— Сегодня мы с тобой пойдем в кинотеатр, завтра сходим в госцирк или в госэрмитаж.
С шиком защелкивает металлический портсигар. Капитан быстро хмелеет. Вряд ли они попадут сегодня в госэрмитаж или даже в кинотеатр.
. . . . .
Та же пара через полчаса.
Капитан:
— Эх, коротка жизнь!..
Майор:
— Коротка — да. Но зачем тебе жизнь?
Капитан:
— У меня была цель — медведя сломить.
Майор:
— Медведя? Для себя?
Капитан:
— Нет!
Майор:
— Для общества? Пожалуйста…
. . . . .
Из рассказов тети Тэны.
Е. любила молодого человека из семьи Рассадниковых (уксусный завод на Таганке). Очень красивый, сорил деньгами, «модничал».
Он вскружил ей голову, но предложения не сделал. Она — бедна.
Любила его до последнего часа. Сама рассказывала:
— Лампадку жгла перед его карточкой.
Потом, год спустя, получила колоссальное наследство (Плевако, который вел процесс, взял 200000 рублей за ведение дела, а во время процесса одолжил своему клиенту 10000).
Рассадников кусал локти.
Е. вышла замуж за нажившегося на голоде волжского богача Струйкова. Очень некрасивый. На «сговор» (который устраивался в доме невесты) вышла в белом платье с черной отделкой. Это по нем траур.
В 1917 году Струйковы зарыли свое золото и бриллианты в конюшне своего саратовского дома. Вернулись в Саратов в 1922 году. Дом занят. Попросили поселить их хотя бы в конюшне. Сжалились, поселили. Всё выкопали.
. . . . .
Чехов — писатель черно-белый. Особенно бросается это в глаза после чтения бунинской прозы, прозы цветастой, живописной, где на одной странице столько красок, цветов, оттенков. У Чехова редко-редко встретишь цветовую характеристику, вообще упоминание цвета.
Вот рассказ «Черный монах». Даже описывая великолепный питомник цветов, автор говорит:
«Таких удивительных роз, лилий, камелий, таких тюльпанов всевозможных цветов, начиная с ярко-белого и кончая черным, как сажа… не случалось видеть…»
В том же рассказе встречаются краски, но — какие? Как подцветка в старинных кинематографических «видовых».
Луна, бухта…
«Это было нежное и мягкое сочетание синего с зеленым; местами иода походила цветом на синий купорос, а местами казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту».
Ниже:
«Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирюзовых и огненных глаз» (огненных, а не красных).
И если встретится вдруг в рассказе Чехова красный или другой цвет, то он режет глаза, запоминается, дерзко и грубо выделяется на черно-белом фоне, — как алый флаг в «Броненосце Потемкине» (смотри, например, повесть «Три года». Светский лев и стареющий фат Панауров, его оранжевые перчатки и черный цилиндр на фоне уездного города. У другого автора эти оранжевые перчатки так не прозвучали бы).
. . . . .
На Волковом кладбище видел склеп купцов Булычовых.
. . . . .
В Петергофе на Царицыном острове (между вокзалом и Верхним садом) растет дуб, на котором до войны висела (не знаю, сохранилась ли) бронзовая дощечка:
Вложенный желудь снят с дуба,
осеняющего могилу незабвенного
Вашингтона, и поднесен в знак
величайшего уважения Его Величеству
императору Всероссийскому.
Американцы
. . . . .
Желудь был посажен Николаем Первым в 1842 году. После смерти Николая вокруг разросшегося дуба устанавливалась ежегодно летом золоченая корзинка с незабудками.
Знал ли об этом Герцен?
. . . . .
У девушки-официантки присловье: «мне дурно». Увидела знакомую:
— Зина, мне дурно, как ты сюда попала?
. . . . .
Биографическая справка в подстрочном примечании о графе Бурхарде Христофоре Минихе:
«В 1742 был сослан в Пелым, в 1761 возвращен оттуда. Умер 16 октября 1766 года». Эпически спокойно и бесстрастно.
. . . . .
«Катя».
Веселый приказчик у Осьминкиных. На вопрос покупателя:
— А что у вас ситный — на масле?
— Как же-с, как же-с, на невском масле.
. . . . .
…Может быть, это была просто награда за хорошую, прилежную работу. Весь день, с девяти до половины шестого, я сидел за столом, а к вечеру вышел пройтись. Было начало июля. Что-то дымное и чуть-чуть грустное в этом северном обманчивом закате…
Мускулы ныли. В голове звенело.
Зашел в Летний сад. И вот — чудо. Пруд. Лебедь плывет, а рядом бежит серебряный луч. Откуда он? А вот, оказывается, откуда: берегом, обнявшись, идут влюбленные, у нее в руке сумочка, а на сумочке серебряная пряжка или замочек, в который сильно и прямо бьет предзакатное солнце.
Это было первое чудо. Ему еще можно было дать объяснение. А там пошли чудеса чистой воды.
У памятника Суворову сел в трамвай. Стою на площадке. Трамвай поехал, поет, и у меня внутри все поет. И все, все, что я вижу, радует.
Вот чайка над водой. Чудо!
Вот молодой точильщик поставил ногу на ступеньку подъезда и завязывает тесемочки на кальсонах.
Может быть, это смешно (и наверно смешно!), но и это кажется мне чудом и вызывает восторг. И сейчас, когда вспоминаю эти тесемочки, — тот же восторг…
. . . . .
В Городской думе — в очереди за железнодорожными билетами:
— Вы не знаете, телефон-автомат здесь есть?
— Да. Есть. На лестнице.
Матрос с деревянным сундучком:
— Точно. Есть. Там, на трапе, на второй площадке.
. . . . .
В чайную у Кузнечного рынка пришли два паренька, ремесленники или молодые рабочие. Обдумали по меню обед, хотят взять пива или водки. Молодая еще официантка улыбнулась им и говорит:
— Возьмите, ребятки, лучше бутылку лимонада.
Парни переглянулись.
— Ну, ладно.
. . . . .
У П. работает «приходящей» некая Ирина Михайловна, пожилая, невысокая, полная, с чуть подкрашенным лицом и с глуповатыми глазами тетенька. Чай она пьет с «господами», а сама, оказывается, из бывших: муж ее был «художником-архитектором» и почему-то служил в Государственном банке, а по совместительству еще и в страховом обществе «Саламандра». Мне сказали, что на днях Ирина Михайловна видела во сне — Николая Второго. За чаем я просил ее рассказать.
— Ах, да, — сказала она, кокетливо смущаясь, — представьте, вижу — входит ко мне государь. А я эти дни очень больная была. Температура, голова очень болела. Думала, что совсем уж конец… А он входит и говорит: «Вы, говорят, больны чем-то?» А сам — в мундире, с бородой, ну, одним словом, как его раньше на портретах изображали… Я ему говорю: «Садитесь…»
— Простите, а как же вы его величали, Ирина Михайловна?
— Да никак. Просто: садитесь, говорю.
Он на оттоманку сел и вынимает из обоих карманов пузыречки с лекарством.
Потом уж я не помню. Проснулась, и как рукой сняло. Выздоровела…
— А какое же лекарство вам государь дал?
— А лекарство, главное дело, было гомеопатическое. Как сейчас вижу — крупиночки такие, шарики белые. Он мне сказал, сколько раз их принимать надо, только я не запомнила. Но — помогло. Все как рукой сняло.
. . . . .
В Москве на Садово-Кудринской, неподалеку от болгарского посольства («Блгарска легация» — написано там на медной дощечке у подъезда) живет маленький, но очень умненький мальчик. Однажды он, возбужденный, возвращается с прогулки, бежит к матери:
— Мама, мама, ты знаешь, я болгарского посла видел!..
— Где?
— У посольства. Во дворе.