Я вдруг вспомнила начисто забытого замухрышечку Юрку, который работал у нас в цеху электриком и был, кажется, влюблен в меня. После он поступил в техникум на вечернее отделение, потом я ушла во ВГИК и думать про него забыла.
Голос был весел и напорист, и мне вдруг захотелось, наплевав на программу, поехать (всего час на поезде) к нашим специалистам-электрикам, устанавливающим оборудование на металлургическом комбинате.
— Стася, — кричал в трубку Бекетов, — я так обрадовался, когда тебя по телевизору увидел! Мы все обрадовались, ты не представляешь как! Приезжай непременно, мы тебя так встретим!
Они окружили меня на платформе возбужденные, веселые — и мне сразу передалось их радостное настроение. Я пыталась разглядеть их по отдельности, узнать, который же Юраша, но они все разом хотели взять меня под руку, говорили одновременно, смеялись, и я, подхваченная этим мужским веселым сборищем, тоже говорила возбужденно, кокетливо, поправляла волосы на затылке раскрытой ладонью, откидывая назад голову, — «королевский жест», репетируемый мною уже для Бланш. Старалась идти легко, невесомо, наступая с носка на пятку. Потом меня взял за плечи плотный и совершенно лысый мужчина с веселым круглым лицом, спросил:
— Не узнала? Тридцать почти что лет прошло. А ты стала еще красивей. С завода ребят не видишь?
— Зинаиду. Помнишь?
— С тобой она ходила.
— Я с ней.
— Она с тобой… Я ведь влюблен в тебя был. Поехали, значит, сначала к нам, с дороги отдохнешь, потом мы тебе покажем, чем занимаемся, ведь ты нашенская, заводская, оценишь… Столько сложной электроники, сколько мы здесь установили, нет даже у нас ни на одном заводе. А потом соберемся, посидим, все очень хотят с тобой встретиться, любят тебя.
— Давайте сразу на завод, я не устала.
Они таскали меня по цехам, показывая ряды ящиков, похожих на автоматы для газировки, — этими ящиками были довольно плотно заставлены тринадцать ярусов подземных помещений. Хором объясняли мне, что происходит в этих ящиках, почему так прекрасно, что их много и все они набиты разноцветными проволочками и коробочками. Я шла, смотрела, ничего абсолютно не понимала, но радовалась их радости и чуть хвастливому довольству тем, что они сделали, вспоминала, что перед войной у нас еще «давали мануфактуру» по десять метров в одни руки, на заводах наших полно было иностранных консультантов, а сейчас Юрка Бекетов, который бегал по цеху, грохая деревянными бахилами, и один раз попался, продав «рисованные» спецталоны, показывает мне всякие сложные штуки, которые он наставил тут, за границей, а будущий начальник этого зала, специалист-электрик, уважительно называет Юрку «золотая голова». Я была рада тому, что они все разговаривают со мной с веселым уважением, немного даже робко, — значит, правда «любят», и, выходит, не все то, что позади, напрасно?.. Мне надо было опереться на что-то, чтобы обрести былую уверенность в своих силах.
С наслаждением слушала их русскую речь, по которой успела соскучиться за две недели, купалась в музыке родного языка, жаждала еще слов, упругих, точных, имеющих над моей душой неодолимую власть… Что ж, я и правда смолоду служила Слову, счастливо понимая, что Слово объединяет и разъединяет, пронзает сердца и высушивает души. Память о Слове, дарящем надежду и иллюзию счастья, созвала легкомысленных пташек к гробу моего отца. Память об истовом служении искреннему Слову привела толпы людей к гробу Сергея. Сергей тоже не умел ничего другого, за свою жизнь не создал чего-то, что можно было бы взять в руки, съесть или надеть на себя. Созданное им было вполне неосязаемо, но, оказывается, еще не окончательно атрофировались у людей те не открытые наукой органы, которыми воспринимают прекрасное, до которых можно дотронуться Словом и разбудить Высокое?..
Я слышала впереди свою новую жизнь, была счастлива.
1975
1Поезд здесь стоял часа два: у одного вагона меняли колесную пару. Тома гуляла по платформе, дежурила в очереди за розовыми помидорами, три рубля за килограмм, не достались — купила две бутылки кефира, отнесла в свое купе, потом снова вышла на платформу, улыбнулась свысока и чуть заискивающе проводнице Саше.
Старуха в грязной шерстяной юбке продавала за рубль букет. В букетике лупинусы, пионы, розы — явно постояли уже в чьей-то вазе не один день.
— Купи цветы! — приставала к проводнице старуха. — За рубль. Видишь, бутон… Да им попить дашь — и всё… В банку поставь. Рубль! Поесть-то мне надо…
Старуха была маленькая, сырая, с опухшим желтоватым лицом, с похмелья заплывшими щелками глаз и пористыми сырыми щеками. Пошла, не огорчившись, дальше, приткнулась к кучке проводниц, лениво ожидающих отправления, тоже начала всучивать им свой товар, наконец кто-то из девчат взял у нее букет, но старуха не ушла, рассказывала что-то жалобно и раздраженно, собрав на себя внимание томящихся от неопределенности пассажиров и проводниц. Тома решила послушать.
— Ты не помнишь, молодая… Кто? Ты… Ты тоже не помнишь! Вот она… — глаза старухи зацепили Томино лицо, угадав ровесницу, но не зафиксировались, скользнули, суетясь, дальше. — Она помнит, я знаю… На чае были фашистские знаки и на школьных тетрадях… Двадцать семь мальчиков умерло, а девочки ни одной. Я сцепщицей здесь тогда работала, а сыночка в ясли носила, он там помер…
У Томы на третий день войны родился мальчик и потом вскоре умер, но не в яслях, а в детской больнице. Обнаружили предрасположенность к туберкулезу, взяли в больницу — пухленького румяного малыша, а через два месяца он умер от истощения. Тома работала в госпитале по десять часов, дома с больной матерью оставалась пятилетняя Светка и двухлетний Юра, бегать в больницу, чтобы самой кормить младенца, не было сил. Няньки, видно, не очень-то старались: не ест — и ладно. Тогда уже ввели карточки, наступал голод.
— Похоронила я мужа! Ненавидела я его… Бил, пьяница такой… Одна живу. Дочка двадцать седьмого года есть, замужем… В детдоме она росла, сидела я, девчата… Не помню, за что… Ну вас, не спрашивайте…
Томе вдруг по какой-то неясной ассоциации стало жалко себя и старуху, невнятный страх знакомо колыхнулся глубоко. Чуть переваливаясь на полных крепких ногах, она пошла к своему красному вагону с надписью «Россия», без особого труда, но не быстро забралась на подножку, вынесла целлофановый пакет с остатками запеченного мяса, подала старухе. Задабривала, наверное, кого-то или что-то… Еще одна пассажирка принесла остатки пюре в поллитровой банке и черствых пирожков. Старуха, не глядя, складывала все в мятую черную сумку, благодарила с привычным нагловатым подобострастием попрошайки, продолжала тянуть свое:
— Рыбки, девчата, дайте, хоть кусочек… А когда обратно, двадцать третьего? Ну я приду… Запомню: «Москва — Владивосток», двадцать третьего… А где эта, тапочки-то обещала? Ой, девчата, обманула, не придет, отправление вам дают…
Все заторопились к вагонам, побежала и старуха, выглядывая посулившую старые тапочки проводницу Сашу. Заплакала, слезы из сырых глаз по сырым щекам катились ожиданно, будто просто кожа выдавила лишнюю влагу.
Тома забралась на подножку, столкнувшись с вынесшей тапочки Сашей. Поезд медленно тронулся.
— Носи, бабка, тапочки, мы и босиком проходим! — крикнула Саша.
А старуха бежала рядом с вагоном, напоминая:
— Уши у меня проколоты, девчата, серьги обещали красненькие…
— Золотые не привезем, а за три рубля привезем! — великодушно сулила Саша. — Приходи, бабка! И рыбы дадим…
— Приду, девчата, я разговаривать люблю. Мне и поговорить не с кем, одна я… Я сережки люблю красненькие, как у тебя вот…
Тома постояла на площадке, поглядела, как Саша держит желтый свернутый флажок, потом ушла в свое купе.
2— Я думала, она продает что… — сказала Женя. — Так бы век не подошла, бредни какие-то сумасшедшие слушать. Я думала, иконки продает или крестики…
— У нее была очень тяжелая жизнь, вам это трудно понять, Женечка, — возразила Тома медленным низким голосом и улыбнулась свысока. Звук «о» Тома произносила чуть более старательно, чем окружающие: возвратился постепенно родной диалект, после того как снова перебралась из Москвы во Владимир во время войны.
— Почему же трудно понять? Я помню войну, мне тогда уже пять лет было. И голод помню хорошо. — Женя пренебрежительно подняла брови. — Тяготы те же, только еще на формировании организма все это сказалось. Здоровья нет.
— У меня вторая дочь — ваша ровесница, — произнесла Тома чуть кокетливо, ожидая, что Женя вежливо удивится тому, как она хорошо выглядит. — Конечно, вам тоже досталось, у дочери ревматический порок, больные почки. Но все-таки сравнивать нельзя. Самое тяжелое на нас пришлось, смолоду голод и разруха… Потом, только все наладилось, — война. — Помолчала, подождала, добавила: — А первая дочь у меня в двадцать четвертом году родилась. Полиомиелитом в детстве переболела, сорок лет с лишним калекой жила, умерла пять лет назад… Можете себе представить.