«Но как? Не искать же ее, да и где?»
Он уже более получаса стоял перед окном, из которого открывался вид на Москву-реку и Замоскворечье (как и в прошлый свой приезд, он жил в гостинице «Россия», только в другом крыле ее), и думал, как ему поступить. Со Старой площадью, он понимал, можно было подождать, но с похоронами, где, по его предположению, могла быть Галина, — если не поехать на них, то все уже будет безвозвратно потеряно. «Так что же делать? — спрашивал он себя. — Встретиться на суде это одно. А что же я поеду искать ее, когда у меня свое дело?» Но в то время как он смотрел на папку с текстом записки и пояснениями к ней, лежавшую на журнальном столике; и в то время как с облегчением будто говорил себе: «Да, да, надо заняться настоящим», — это настоящее вдруг начинало тускнеть перед ним. Он невольно вспомнил о визите в райком отца и сына Сошниковых, которые, в сущности, как тогда же определил Лукин, предъявляли ультиматум; и хотя требование их можно было понять и объяснить и несправедливо было не выплачивать им заработанное, но Лукину нужен был сейчас повод, чтобы не идти на Старую площадь, то есть получить внутреннюю свободу выбора, и он думал об ультиматуме, что давало ему эту свободу.
Из гостиницы он выходил все же с намерением поехать на Старую площадь, и в руках его была папка. Но когда сел в такси, на вопрос водителя: «Куда?» — назвал адрес Наташи.
— На похороны, — затем мрачно добавил он, как будто был недоволен тем, что его заставляют ехать т у д а.
Точно в такой же нерешительности — идти или не идти на похороны — была Галина, приехавшая вместе с братом на суд Арсения.
Дементий, на вертолете летавший за ней в трассовый поселок и нашедший ее в таком состоянии опущенности, в каком он даже помыслить не мог, виновато отводил от нее глаза, пока добирались до Тюмени и потом до Москвы. «Да, да, ей там нечего делать. Т а м она пропадет», — как только он оборачивался на сестру, приходило ему в голову. Он помнил, как бригадир Мирон со свояченицей, вышедшие проводить до вертолета Галину, смотрели на нее, помнил слухи, которые доходили до Дементия и которым он по занятости и нежеланию (и неумению!) растрачивать на пустяки энергию не придавал значения. «Виталина права, — думал он. — В Москве ей будет лучше. Надо устроить ее в Москве». И в первый же день, как только прилетел, сразу же начал хлопоты по устройству Галины. Но, столкнувшись с обычными для Москвы трудностями, когда никто вроде бы не отказывает в просьбе, но и не говорит «да», и закрутившись со своими делами, то есть делами стройки, которых, сколько ни решай, всегда много накапливается для столицы, он постепенно как бы переместился от цели устройства Галины к цели устройства своих дел и был возбужден, весел, был вновь в том привычном кругу жизни (круг государственных, как он говорил, забот), в котором все было понятно, разрешимо и доступно ему. Заместитель министра, принявший его, был, как показалось Дементию, доволен им и тем, как разворачивались дела на строительстве газопровода; он дал понять Дементию, что после этой его стройки, если она будет завершена в срок, а лучше — досрочно, не исключено, что его могут поставить во главе другой, еще более грандиозной, которая планировалась. В главке, куда он зашел после разговора с заместителем министра, он был встречен с еще большей теплотой и участием. На него смотрели как на героя, прибывшего из окопов, с передовой, где на каждом шагу опасность и где не только делать что-либо, но просто находиться уже подвиг. Но Дементий — д е л а л. Самотлор, Харасовей, Уренгой — что-то будто магическое, должное поднять благосостояние заключалось в этих словах для москвичей, и Дементий для них был человеком оттуда, из тех трассовых поселков, где денно и нощно шел напряженный, самоотверженный труд. Москвичам, жившим в тепле и удобствах, не только доставляло удовольствие называть мужеством то, что происходило там, на Самотлоре и в Уренгое, и было, в сущности, такой же потребностью труда, как для всякого на земле человека, но было оправдывавшей их потребностью; Дементий с русой курчавившейся бородой, с обветренным и черным от мороза лицом и в свитере, в каком удобно было ему быть на стройке и в каком, несмотря на запреты и увещевания Виталины, он все же позволял себе появляться здесь, в Москве, — Дементий производил на них впечатление человека, в котором соединены были все представления о легендарных сибирских геологах и буровиках; от него словно бы веяло этой легендарностью века.
Кроме того что он урегулировал в главке все вопросы, которые надо было урегулировать, он успел связаться по телефону с Киевом и поговорить с Патоном, к которому у него было дело, и поговорить по телефону же с Ксенией о здоровье отца. Он знал из писем, что отец был болен; но знал также, что отец недомогал давно и что недомогание его было не столько физическим, сколько душевным и не представляло опасности. «Как ни жалуется, а все тянет», — думал он об отце, и ему казалось, что и нынешней осенью с отцом происходило точно то же, что с ним происходило всегда. Но разговор с Ксенией насторожил и озадачил Дементия. Он вспомнил, каким видел отца на похоронах Юрия. «Он тогда уже был плох, как же, я помню, уже тогда был плох», — сказал он, и среди множества дел, намеченных в этот приезд в Москве, он запланировал и поездку в Мценск, к отцу, на которую уговаривал и Галину. Ему казалось, что теперь, когда был отменен суд и высвободилось время, в самый раз было поехать в Мценск. «Когда еще я смогу?» — говорил он Галине. Известие о смерти Арсения он воспринял как облегчение, как некую справедливость, благодаря которой с него снят был ненужный и тяготивший его (на что надо было еще затрачивать время) груз.
— Ну-у, знаешь, я не понимаю тебя. То делаешь одно, то... совсем другое, — говорил в это утро Дементий, стоя перед-сестрой в ее квартире у Никитских ворот. — Мы же договорились с тобой ехать к отцу, а ты собралась на похороны Арсения. Не понимаю, что тебе там делать, не понимаю.
Он прошелся по комнате и опять остановился перед Галиной. Он не только не чувствовал теперь в ней опущенности, поразившей его в трассовом поселке, но яснее, чем прежде, находил в ней ту энергию жизни, которой прежде всегда восторгался, которую считал фамильной. Он видел, что с Галиной со дня ее приезда в Москву произошло что-то, что происходит с цветком, высаженным на лето из горшка в почву; она не просто вернулась в привычные обстоятельства жизни, которые после сибирской «ссылки», как она называла свое пребывание в трассовом поселке, показались особенно дорогими, но в ней словно бы вновь пробудились все душевные потребности и побуждали ее к деятельности. Узнав от секретаря суда, что Лукин, значившийся в списках свидетелей, был в Москве, она сейчас же поняла, что увидит его на суде; и вместе с тем как поняла э т о, она почувствовала, что ей как бы давался еще шанс испытать судьбу. Похудевшая за время своей «ссылки», что, впрочем, пошло только на пользу и молодило ее, она чувствовала, что была еще хороша собой. То порочное, когда ей все равно было, с кем переспать (делала же она это как в укор жизни, в которой не нашлось подходящего места ей), — она не то чтобы отделила от себя, как отделяла всякий раз, когда что-либо новое затевалось ею, но она чувствовала, будто этого порочного и не было с ней и она была чиста и готова к новой любви и жизни. Что ей было теперь до суда, до убийцы ее сына, Арсения, о котором она не хотела и не могла думать; она готовилась не к суду, а к встрече на суде с Лукиным, которому с высоты своих обновленных чувств мысленно прощала все. Она считала (по ходу своих мыслей), что он был виноват, как всякий мужчина виноват перед женщиной уже тем, что мужчина; ей нужно было ощутить, что для него она готова была пожертвовать большим, и это было как раз ее прощением. «Боже мой, я дура, дура», — говорила она себе, в то время как думала о Лукине и встрече с ним. Она была возбуждена в эти дни, и эту-то возбужденность, причину которой Дементий не мог знать, он и видел теперь на округлившемся и похорошевшем лице сестры.
— Ко всему прочему, если хочешь, это еще и глупо, — снова произнес он, продолжая разглядывать сестру и невольно начиная испытывать раздражение. Упорство Галины, которое он и прежде знал за ней, теперь казалось ему оскорбительным. — Он получил свое (что было об Арсении), и пусть его хоронят. Чужие люди, чужой дом, нет, это немыслимо. Тем более отец, можно сказать, при смерти, как ты так можешь? Ответь хоть что-нибудь, ну я прошу, — понимая, что силою не добиться ничего от сестры, сказал он мягче и сдержаннее.
«Я всегда знал, что она глупа, — не столько подумал, сколько — как бы само собою, давно и отдельно от него жило в его сознании это, что он готов был теперь произнести, глядя на сестру. — Но чтобы до такой степени?!» Он намеревался оставить ее пожить у отца, как было удобнее, проще и легче ему решить с нею, и упорство Галины путало ему карты.