«Я всегда знал, что она глупа, — не столько подумал, сколько — как бы само собою, давно и отдельно от него жило в его сознании это, что он готов был теперь произнести, глядя на сестру. — Но чтобы до такой степени?!» Он намеревался оставить ее пожить у отца, как было удобнее, проще и легче ему решить с нею, и упорство Галины путало ему карты.
— Может быть, я действительно чего-то не понимаю? — снова остановившись перед ней, спросил он.
— Да, не понимаешь. Как всегда, впрочем, — ответила Галина, не хотевшая ссориться с братом, но и не желавшая уступать ему.
Она собралась на похороны потому, что решила, что там будет Лукин. Женское чутье говорило ей об этом. Но она не могла сказать этого брату. Она чувствовала, что задуманное ею брат не одобрил бы, но как раз это, что было нехорошо с точки зрения других и брата, было важно для нее. Ей хотелось того с в о е г о счастья, на которое она имела право; и она, много раз уступавшая это право (кому и как, не было нужды уточнять), желала теперь только одного — чтобы воспользоваться им. Хотя она оделась во все траурное, в чем была на похоронах сына (и в чем видела ее Наташа, нашедшая ее красивой и испытавшая ревность к ней), но на лице и в глазах ее было столько жизни, столько решимости бороться за свое, что Дементий, не умевший вникнуть в ее состояние, но все более (чем внимательнее присматривался к ней) чувствовавший эту направленную будто против него решимость, недоуменно спрашивал себя: «Что с ней?» Он не мог совместить ее мир, если бы даже знал о нем, со своим, в котором всегда и во всем был порядок, было с четкостью определено, что главное, чем надо заняться, и что второстепенное, лишнее и должно решаться само собой. Галине (в этой его иерархии дел) отводилось даже не второстепенное, а еще более отдаленное место; но он чувствовал, что она как-будто не хотела мириться с этим отведенным ей местом и претендовала на большее, чего, разумеется, он допустить не мог.
— Знаешь, Галя, я достаточно повозился с тобой. Ты... ни себе жизни, ни другим, а у меня тысяча дел, тысяча! На мне стройка. Вот здесь, вот. — Он показал, как тяжело было ему нести груз стройки. — А ведь я могу и наплевать на все, ты пойми. Ну ладно, — затем примирительно добавил он. — Давай так: ты на похороны, раз уж так припекло, я по своим, а завтра к отцу. Ну, договорились? И все, больше не менять, все.
Хотя Галина ничего не ответила и на это, но ему казалось, что дело было решенным. Он подал пальто сестре, потом оделся сам и вместе с ней вышел на улицу. Время было около двенадцати; было то отличное, по московским стандартам, время, когда в любом направлении можно было свободно уехать на автобусе, в троллейбусе или в такси, стоявших, как он сразу же заметил, напротив кинотеатра Повторного фильма. Дементий предложил поехать на такси (для ускорения дела), и спустя четверть часа они были уже возле нового кирпичного дома, из которого должны были хоронить Арсения. Похороны еще не начинались, и ничто (по безлюдью у подъезда и во дворе, на что обратил внимание Дементий) не говорило о том, что в доме покойник. Из подъезда не спеша вышел мужчина с поднятым воротником; за ним вышла пожилая женщина с коляской, которую она покатила перед собой по расчищенному от снега асфальту.
Дементий хотел было спросить у водителя, туда ли он привез их, но Галина уже вышла из машины, и он поспешил за ней, чтобы проводить до подъезда.
— Не передумала? Ну хорошо, хорошо, — поняв по взгляду, что не надо было спрашивать об этом, поправился он. — Я, видимо, уже не смогу приехать за тобой.
— И не надо, я сама, не беспокойся, — ответила Галина.
Он постоял, пока она скрылась в глубине подъезда. Он был убежден в том, что сестра совершала глупость, может быть, из упрямства. Усмехнувшись на это ее упрямство и глупость (то есть на то, что он замечал за Виталиной, тещей, сестрами тещи и приписывал всем женщинам) и мысленно проговорив: «А ведь думают, что от ума», — вернулся к такси.
Когда он выезжал со двора, навстречу ему, во двор, въехала крытая, с трауром по бортам, машина. «За ним», — машинально уже подумал он и углубился в свои размышления.
В квартире Иванцовой между тем продолжалось траурное прощание. Около гроба с телом Арсения, осыпанного цветами, в той же позе, то с высохшими, то вновь полными слез глазами, мешавшими ей смотреть, сидела Наташа. Позади, за спиной, готовые всякую минуту услужить ей, стояли Станислав и Александр Стоцветовы. Возле заметного отовсюду бритой головой Лусо разговаривали Мещеряков и Карнаухов, принявшие в свою компанию Дружникова. Надежда Аркадьевна, увидевшая Лию, присоединилась к ней, и обе женщины, чувствовавшие каждая свою неприязнь к Наташе: Мещерякова — давнюю, Лия — возникшую только что и в связи с тем, что увидела возле нее Стоцветовых (что и показалось оскорбительным — по тем соображениям, по которым люди ее круга всегда заботятся о сохранности с в о е й Москвы), — обе они, без слов, как сестры, понявшие друг друга, переглядывались, наблюдая за Стоцветовыми и Наташей. Николай Николаевич Кошелев, по-прежнему топтавшийся на уроненных им листках арсеньевской рукописи и пачкавший и разрывавший их каблуками зимних ботинок, старательно доказывал теперь Старцеву, как важно было сейчас напомнить русскому народу о нравственности (утраченной будто бы, как писалось в статьях и брошюрах, которые он читал); он не думал, что повторял ту же ошибку, как и с понятием «правды», когда ему в ответ на его публикацию печатно был задан вопрос, о какой правде он ведет речь; его можно было спросить теперь, о какой потерянной нравственности он говорит и разве можно предположить, чтобы народ потерял нравственность? Но Старцев, весь поглощенный своей общественной деятельностью, из-за которой трудно было думать о другом, не мог задать Кошелеву этого вопроса.
— Конечно, обретаем, я согласен, но и теряем, теряем, — говорил он известному адвокату, видя в нем авторитет и подлаживаясь под него.
Несколько раз к ним подходил Сергей Иванович. Он не вступал в разговор, а только странно смотрел на них, как будто осуждая. Но, в сущности, он не только не осуждал их, но даже не понимал, о чем они говорили; его занимали свои (об Арсении и Наташе) вопросы, которым он старался придать определенную стройность, но которые не то чтобы не выстраивались, но не соединялись в душе с тем, как он прежде думал о дочери и ее муже. По количеству людей, которые все подходили и подходили, чтобы проститься с Арсением, и основательности, с какою, казалось Сергею Ивановичу, они держались, по тому, как эти подходившие раскланивались с Наташей, выражая соболезнование, и множеству других подробностей, которые не заметить было нельзя и которые лишь более приоткрывали жизнь Арсения, Сергей Иванович со странным чувством стыда, раскаяния и удивления открывал для себя значительность своего теперь уже умершего зятя. «Против чего я возражал? Что мне не понравилось в нем?» — спрашивал он себя, стараясь припомнить, за что в день сватовства выгнал его из дома. Все теперь, хотя Сергей Иванович и не мог как будто припомнить подробностей, представлялось мелким, пустым, не стоящим внимания. «Он занимал положение, его уважали», — продолжал он, преувеличивая то, во что не мог теперь не верить. Он и на дочь смотрел совсем иным, просветленным взглядом. Несмотря на то что Арсений лежал в гробу и все происходившее было — похороны; несмотря на очевидность того, что жизнь дочери была разрушена и на Сергея Ивановича вновь свалилось несчастье, которое надо было еще найти мужество пережить, он не испытывал того чувства утраты, какое угнетало его, когда хоронил мать и когда затем хоронил жену в Мокше; ему жаль было не Арсения, с высохшей головкой лежавшего в гробу, а жаль было Наташу, которая, едва успев обрести, уже теряла очень важное для жизни — почет, достаток, благополучие; чего Сергей Иванович добивался трудом, то есть выслуживал, тянул лямку, дочери досталось вместе с замужеством; и он то подходил к Наташе, особенно когда замечал на ее щеках слезы, то опять останавливался возле Старцева и Кошелева, продолжавших разговаривать, или растерянно переходил из комнаты в комнату, не зная, чем заняться, куда деть себя.
Галина вошла как раз в тот момент, когда Сергей Иванович, вызванный Никитичной в коридор, советовался с ней о поминках. Того, что было приготовлено для поминок, было очевидно недостаточно; надо было докупить еще продуктов и водки, на что Никитична собиралась отрядить одну из своих помощниц, приглашенных из Дьякова, и хотела обговорить это теперь с Сергеем Ивановичем.
— Вот видите, опять кто-то. Все идут, идут, — сказала она, направляясь к двери, чтобы открыть ее для Галины.
С внутренней борьбой, что, может быть, действительно делает что-то не то, что надо, и робостью, сейчас же охватившей ее, как только переступила порог и почувствовала себя среди чужих людей в чужом доме, Галина поклоном головы поздоровалась с незнакомыми ей Никитичной, Сергеем Ивановичем и теми в коридоре, кто обернулся на нее, и, сняв пальто и шапку, тут же принятые Никитичной, оглянулась на зеркало, затянутое черным тюлем, в которое надо было (и не для встречи с бывшим покойным мужем, так как тому было уже все равно, кто и в чем подойдет к нему, а для встречи с Лукиным) посмотреться. Она знала (по впечатлению, какое после похорон сына, когда была в трауре, производила на мужчин), что черное шло ей, что она выглядела в черном моложе и стройнее. В черном заметнее была белизна ее кожи, заметнее выделялась светлая золотистость ее волос, постриженных удлиненным полукружьем и спадавших на плечи. Волосы не только украшали ее лицо, но придавали ее моложавой, по теперешней худобе, фигуре впечатление торжественности и праздничности и заставляли всех оборачиваться на нее; и чтобы приглушить эту неуместную теперь праздничность, интуитивно чувствовавшуюся Галиной, она накинула на голову темный газовый шарф и, подготовленная таким образом и к тому, чтобы показаться перед гробом, и к тому, главное, чтобы предстать перед Лукиным, несомненно, как она думала, бывшим здесь, неторопливо двинулась за Никитичной, раздвигавшей ей дорогу в большую комнату, к гробу. Взгляд ее, пока она шла, скользнувший по лицам выстроившихся с одной и другой стороны коридора людей, вдруг словно наткнулся на что-то, и Галина даже приостановилась, не веря, что увидела Лукина. Лукин стоял у двери, прислонившись к косяку, и смотрел в комнату. Лица его не было видно, но то, что это был он, она поняла не столько даже по его виду — знакомому костюму, затылку над белым воротничком и тем другим приметам, которые до боли были знакомы ей, — сколько по безошибочному чувству любящей женщины. «Боже мой, я никогда и никого так не любила, как его, — подумала она, бледнея и не спуская глаз с Лукина и каждую секунду ожидая, что он повернется и увидит ее. — У меня все плывет перед глазами, что со мной?» Но с ней происходило лишь то, что бывало не раз, когда она вдруг начинала ощущать близость и возможность для себя счастья. Ей вновь казалось, что у нее столько нетронутой женской силы, тепла и ласки, которыми она могла одарить Лукина, столько готовности и желания определиться в жизни, что не оценить это было невозможно. Сосредоточенная на э т о м, она так старалась не упустить момент, когда Лукин повернется к ней, что не замечала, что своей взволнованностью и тем, что остановилась, привлекает внимание.