Не любил Федор, когда так говорят про сестру, поэтому он не стал дальше слушать и пошел домой. Но уже в сенях услыхал, как Скрипачев осторожно спросил:
— Как это Куликов перед ней не оробел? Куликов-то такой с виду цветок кудрявый, Бантик.
— Они, эти бантики кудреватые, — посмеиваясь, разъяснил Рубь-пять, — цветки эти, до баб очень даже доходчивы. А девка, хоть какая, ей перед таким не устоять… по теперешнему времени.
И пошел у них перекурочный никчёмный мужицкий разговор о том, какие теперь послевоенные трудные для женского пола настали времена и как вольготно мужикам среди неприкаянного женского большинства. Того же Куликова взять: ничего в нем, кроме кудреватости, нет. В Доме культуры на баяне играет. На работе пьет, в свободное время опохмеляется… Одним словом, самой до отчаянности захудалой девке — незавидный жених…
Пригрелись мужики на непрочном сентябрьском припеке, свернули по второй. От реки тонкий идет ветерок, дым отгоняет, в сон позывает. Широко зевнув, Скрипачев незаинтересованно спросил:
— И как это она ему поддалась, дубового состояния женщина?
— Баба, — также позевывая, разъяснил Рубь-пять. — А вернее сказать, девка. Такими дубоватыми только сваи и заколачивать…
Этого Федор не вытерпел: выскочил на крыльцо и выкрикнул сквозь злые слезы:
— А вы дураки! Дураки вы оба! — Хлопнул дверью и убежал в дом. Не раздеваясь, он сел у кухонного стола и вздрагивал от слез, от злобы, от сознания полной своей беззащитности.
На дворе смеялись мужики, потом затрещала пила, а он все сидел в пальто, в грязных сапогах, с портфелем на коленях, и слезы неудержимо бежали по его щекам.
«Вот я вырасту, — думал он, — вот, подождите, вырасту…» А что он сделает, когда вырастет, он и сам этого не знал…
Вечером он рассказал сестре про пильщиков и как они учили его жить. Он всегда все рассказывал сестре и делал это охотно, потому что она никогда не осуждала его поступки, а только советовала, но так нерешительно, словно сама спрашивала у него совета.
Они только что поужинали и вышли во двор посидеть перед сном. Ранние осенние сумерки наплывали на землю. В светлом небе над светлой рекой повис тоненький лунный серпик. На дворе стало прохладно, и от распиленных дров шел острый кисловатый винный запах. Анюта сказала:
— А ты к ним больно-то не прислушивайся. Шабашники. У них только на то ума и хватает, как бы побольше сорвать. Особенно этот лодочник, Скрипачев. Такой здоровый мужик на инвалидной должности припухает.
И уже потом, дома, выключив свет и укладываясь в постель, проговорила:
— Живи посередке… Вот как придумал! А сам браконьерствует да рыбой торгует. Середошник. Ты их не слушай. Федя. Надо открыто жить, по-советски… Ну, давай спать, завтра пораньше встать надо.
— Я их дураками обозвал, — признался Федор, слушая, как сестра пристраивает поудобнее в постели свое тяжелое тело.
— Старших обзывать не надо бы. Тем более бесполезно. Этим их не перевоспитаешь, а только удовольствие сделаешь. Ты говоришь, они смеялись потом. Вот видишь…
Но Федору подумалось, что Анюта довольна таким его заступничеством, она, кажется, даже улыбнулась в темноте, когда проговорила:
— Сам видишь, не получится у тебя жить посередке-то. Ну, все. Спи.
Утром, когда Федор проснулся, в окна заглядывал молочный туман. Постель сестры пустовала. Глухой стук колуна доносился со двора. Проспал. В одних трусиках выскочил Федор на крыльцо. За рекой, за лесами и горами всходило солнце. Невидимое за туманом, оно только угадывалось по слабым розоватым отсветам. А туман уже начал оседать, доски под ногами были прохладными и влажными, как после мытья. И такими же шершавыми.
У навеса Анюта колола дрова. И, когда она широко, по-мужски заносила колун, было видно, какая она сильная и здоровая и как ей привычна трудная, не женская работа. Белая майка, обтягивающая ее невысокую грудь, выбилась из черных сатиновых брюк, обнажая полосу смуглого тела на спине, когда она с силой всаживала колун в древесину.
Туман скрывал ее почти до пояса. Удары получались такие мягкие и нечеткие, словно она рубила не дрова, а белое туманное облако. Федору так и показалось, будто сестра запуталась в тумане и никак не может прорубить себе дорогу.
«Мужик в юбке», — подумал Федор словами Скрипачева, и, рассердившись на обидную правду этих слов, он негромко проговорил:
— Дураки. Дураки…
Разрывая холодный туман, подбежал к сестре. Она бросила колун.
— Ой, Федор, простынешь ведь!
А он обхватил руками крепкое, разгоряченное работой тело сестры, прижал голову к ее груди и в каком-то исступлении повторял:
— Дураки все… Все дураки!..
— Ну, что ты, ну, успокойся… — Она взяла свою вязаную кофту, брошенную на дрова, прикрыла ею вздрагивающие плечи брата и уже ничего не говорила, а только обеими ладонями прижимала к груди его голову, приглаживала растрепанные волосы. Крупные слезы блестели на ее круглых румяных щеках, чистые, как роса на яблоках. Потом она спросила жалобно, как маленькая:
— Ты меня пожалел? Маленько, да?
Кутаясь в теплую старую кофту сестры и вздрагивая от холодного тумана и оттого, что прошел порыв, Федор ответил:
— Нет…
— А что?
Он ничего не ответил, а только всхлипнул напоследок.
— Ну, вот и хорошо, — проговорила Анюта с какой-то веселой отчаянностью. — Хорошо, что не пожалел. Жалость человека дураком делает. Это ты мне в защиту так их обозвал. А против глупых слов защиты нет. Ну, беги, собирайся, а то в школу опоздаешь.
И вдруг он спросил:
— Куликов этот… на что он тебе?
Этот вопрос смутил Анюту, но совсем не потому, что она все последние дни обманывала брата и этот обман открылся. Да она и не считала обманом то, чем объясняла свои частые отлучки из дома. Мал он еще, чтобы понять все как надо. А смутилась она оттого, что он все равно узнал.
От людей-то ничего не скроешь, а есть такие, которым чужая тайна, как перец на языке — долго не удержишь.
Но она и теперь ничего не стала рассказывать брату. Просто не знала, как объяснить, чтобы он понял и не осуждал, тем более, что она и сама-то не все поняла, но уже осудила себя. А за что — тоже не знала. За то, что кинулась в любовь, как в прорубь? Или за то, что не сумела отстоять свою любовь?
Она, такая решительная и смелая, растерялась, позволила увезти Куликова. Верно, потом она спохватилась и поехала в город с твердым намерением увидеть его, поговорить еще раз. Для чего — это уж там видно будет. Она знала, где он живет. Решительно нажала кнопку звонка… Еще раз. И еще. Пока не вышла из соседней двери женщина в желтом халате и заспанным голосом сообщила, что врач Куликова с сыном уехали на курорт. Куда — она не знает.
— Вот придет муж, у него есть ее адрес. Он в одной больнице с Куликовой работает. Если хотите, подождите.
Ждать Анюта не стала. Она поняла, что теперь ничего не дождется.
И брату ничего не стала рассказывать.
Федор сбросил с плеч Анютину кофту.
— Ну, я пойду.
— Уехал Куликов, и забудь про это, — сказала Анюта. — Давай забудем.
Так сказала, словно речь шла о случае, хотя и досадном, но совсем незначительном, и ей все равно, уехал Куликов или не уехал. Хоть бы его и вовсе не было.
У каждого бывает такое событие, которое можно сразу и не заметить, а только потом вдруг обнаружить, что именно это малозаметное событие и определило всю твою дальнейшую жизнь.
У Федора такое событие произошло, когда ему исполнилось десять лет и он уже учился в третьем классе. Человек он был серьезный, рассудительный, сестра знала, что на него можно во всем положиться — он не подведет: и по дому все сделает, что надо, и себя обиходит.
Вернувшись из школы, Федор еще на дворе заметил, что дверь в сени открыта, и подумал, что пришла Анюта, потому что только они двое знают тайник, куда прячут ключ, а квартирантов у них в это время не было. Как-то на днях Анюта говорила про медсестру из поселковой поликлиники, которая просится на квартиру, так это, должно быть, она и переехала. Медсестра с дочкой.
Только он это вспомнил, как из дома раздался такой отчаянный крик, что даже воробьи на рябине шарахнулись. Девчонка орет. Плачет или так, озорует? Вот примолкла и даже заныла тихонько. Заскулила, как собачонка. Нет, это она, оказывается, запела. И опять заорала. Бьют ее там, что ли? — встревожился Федор. Да нет, просто так орет. Озорует. Вот теперь снова запела. Дочка этой, из поликлиники. Заполошная.
Дверь в комнату оказалась настежь распахнутой, и Федор вошел.
На широкой кровати навалены подушки, какие-то узлы, одежда и еще всякие домашние вещи, и почему-то все очень яркое, цветастое. Среди всего этого, в спешке сваленного, скарба, как в разноцветных волнах, барахталась девочка. Не очень уж маленькая. Лет, наверное, четырех или даже пяти. Она так отчаянно орала и колотила руками, будто и в самом деле тонула.