Татьяна обернулась, держась за ключ, вставленный в дверь, поглядела на меня:
– Вспомнил все-таки!
– А я уж думал, не из моих ли снов это. – И покраснел.
– А ты давно уже сантранспортом работаешь: в пятом классе привел меня из школы, когда у меня свинку обнаружили. – И вошла в квартиру.
Да, был: узенькая прихожая, в стене слева – две двери в комнаты, прямо – в кухню, в углу – большая подушка, на ней коричнево-черная, заметно растолстевшая, как бочоночек, Милка.
– А Милка постарела, что ли?…
– Даже как зовут вспомнил! Только теперь это не Милка, она заболела и… умерла. Это Жук.
Жук потягивался без тени смущения, зевал сладко, с подушки не слезал.
– С достоинством держится, – сказал я, – как
балтийский морячок в отставке.
– Кто-кто?…
– Это у нас в цеху есть такой Петя Шумилов, его бригада монтирует ходовые тележки. Будешь иметь счастье познакомиться.
– Благодарю!
– А кто же за этим Жуком следит?
– А чего за ним следить, он же как кошка, – Татьяна открыла первую дверь слева. – Здесь я помещаюсь, а когда папа с мамой в Ленинграде, бабушка ко мне перебирается.
В комнате слева стояла кровать, прямо перед окном – небольшой письменный стол, справа – полки с книгами, платяной шкаф. В окне были видны те же низкие крыши, я даже вспомнил, что именно так и видел их, когда привел тогда Татьяну домой. И бабушку ее вспомнил, грузную, с широким лицом, над верхней губой – черные усики.
На стенах висели три фотографии: маленькая
Татьяна где-то на даче в трусах и майке, совсем как
Светка по утрам; широколицый мужчина с пристально-озорными глазами и женщина, очень похожая на Татьяну, только постарше.
– Познакомился с моими родителями? – чуть насмешливо спросила она, сказала торжественно: – Товарищи экскурсанты, а теперь пройдите в следующую залу! – и распахнула передо мной низенькую дверцу в книжных полках справа. – Экспонаты руками не трогать!
Во второй комнате стоял круглый стол под толстой ковровой скатертью, широкая и тоже ковровая тахта, шкаф, высокое, до самого потолка, зеркало… Боялся, что у Соломиных роскошные хоромы! А у них – почти как у нас с мамой: скромно, тесновато даже. Сказал с облегчением:
– Нормально у вас, Танька!
– Ну – и ладушки! – ответила она.
– А где же отец работает, когда он в Ленинграде? И мама?
– А они дома почти не работают: то в поле, то в институте. Они вообще – кочевые люди, как их бабушка называет. У нас весь дом на ней держится, а в последнее время – слегка и на мне: бабушка хворает часто. Да ты садись, а я пока чай поставлю. – И засмеялась: – Попою тебя, дитятку!
Я сел на стул около письменного стола. На нем был порядок, каждая вещь – на своем месте.
Когда учишься вместе в одном классе в течение десяти лет, то уверен, что каждого своего одноклассника знаешь до конца. Привыкаешь к нему так, как к ребятам в своем дворе. В первых классах Татьяну звали Соломкой, потом почему-то перестали, и даже из Тани она превратилась в Татьяну. Так ее все и называли. Почему, спрашивается?…
К словам Татьяны очень и очень прислушивались у нас в классе. Любое свое мнение она высказывала резко и прямо. Лена – тоже, но ты будто наперед знал, что она скажет, а Татьяну не всегда можно было понять, хоть и звучали ее слова весьма уверенно. Уж не потому ли я чуть опасался Татьяны, что говорила она нестандартно, по-своему, поэтому, возможно, и не всегда понятно… А ведь за эти два дня Татьяна ни разу и ни в чем не ошиблась, хотя попадала в самые разные ситуации. И на прощальном пикнике, и у нас дома с мамой, и с членами нашей бригады. У меня бы так не получилось, окажись я на ее месте, когда буквально все ново и непривычно! И само решение ее идти на завод тоже необычно: родители – кандидаты наук, с деньгами – полный порядок, если и не попала в этом году в вуз, можно переждать, но уж на завод-то…
Вспомнил, как получилось с той эпиграммой Маршака, когда мы с Татьяной разыграли ребят. Вспомнил, как она спросила меня: «Какого цвета небо?» А потом сказала, что и она видит его точно таким же, и всегда будет видеть! И как мама сказала: «Танечка!» А после, когда я стоял за дверью в коридоре, Татьяна говорила маме: «Мы любим друг друга, Валентина Ивановна, любим!» И когда наша бригада решила принять к себе Татьяну, я подумал, что кроме мамы, Татьяны, еще нескольких человек…
Будто обосновалось во мне то новое и счастливое мое ощущение, которое я испытал на шоссе, когда Татьяна спросила, какого цвета небо! Без всякого усилия со своей стороны, буквально как в сказке, поймал Иванушка-дурачок свою жар-птицу!… «Чтобы всем вообще легче жить стало», – сказала мама. Вот и об этом не надо забывать мне, никак нельзя забывать!…
– Ты чего испугался? – спросила Татьяна, стоя в дверях, внимательно глядя на меня.
Я встал, опустил руки, сказал:
– Я люблю тебя, Таня! Вот скажи ты мне сейчас, чтобы я ушел, никогда больше вообще тебя не видел, и от этого ничего не изменится. Через много лет я, возможно, и женюсь, и семья у меня будет, и дети, но все равно – ничего не изменится, понимаешь? Ты только помни, что я на любую сосну для тебя залезу. Всегда!
– Я уже говорила тебе об этом, что знаю, – просто ответила она.
Татьяна приходила к нам каждое утро, еще до того, как мы с Пастуховым уезжали на завод. Мама теперь не вставала совсем. Я видел, что ей приятнее, если Таня подает мокрое полотенце, которым мама вытирала лицо и руки. Потом поит ее с ложечки чаем. Мама ничего не говорила, когда я все это делал, только вдруг из ее глаз начинали катиться крупные слезы.
Татьяна садилась к ней на кровать, и мамино лицо становилось спокойнее. На саму кровать я боялся глядеть: казалось, что маминого тела совсем нет на ней, только одеяло уложено слегка неровно.
Виктор Викторович с Зинаидой Платоновной каждое утро заглядывали к нам в комнату. Вить-Вить чаще всего приносил маме газету, бодренько рассказывал о заводских делах. Зинаида Платоновна, высокая, красивая, подчеркнуто-опрятно одетая, сначала спрашивала маму, как спалось, и тут же рассказывала, какие сны видела в эту ночь. Мама кивала Пастухову, благодаря его за газету. Кивала, точнее сказать – ресницами кивала, и Зинаиде Платоновне. Хотя, наверно, как и я, понимала, что сны Зинаида Платоновна выдумывает, – они были совсем как в кино. Светка жила на даче с детским садом, и мне иногда казалось, что мама чуть скучает по ней.
Татьяна ничего не рассказывала и не выдумывала, держалась как всегда, не скрывала, что все понимает. Даже одевалась красиво и модно. И я видел, как у мамы теплели глаза, когда Татьяна утром входила в нашу комнату, спокойно здоровалась с мамой, начинала неторопливо двигаться по комнате, убирая ее, говорила обо всем том, о чем она говорила бы, если бы мама и не умирала, а просто поздно проснулась, еще не встала с постели.
– Иван, – негромко позвала мама, когда Татьяна вышла за чайником на кухню.
Я знал, что мама смотрит на меня, и сам старался не встречаться с ней глазами. Боялся, что увижу, какие необычные теперь у мамы глаза, точно она отодвинулась куда-то далеко-далеко и от меня, и от всего, что происходит вокруг нее. И хоть замечает по-прежнему все, и даже привычно следит, так ли делается то или другое, но главное для нее – уже не это. А это новое и главное для мамы сейчас непрерывно занимает ее, она точно все время прислушивается к нему, ждет его…
Слышно было, как Татьяна и Пастуховы о чем-то негромко разговаривают в кухне. Я сидел за столом, молчал, и ощущение у меня было такое, будто большая часть моего мира безвозвратно уходит от меня. Уходит, и я это понимаю, и все понимают, и – ничего сделать нельзя.
Заставил себя, поглядел на маму. Глаза у нее были обычными, приветливо-строгими, и она не отвела их. И я не опустил свои, сказал тихо:
– Я тебе обещаю. Ну, не знаю, как сказать… Обещаю!
«Иди ко мне», – сказала мама глазами.
Я подошел, стал на колени у ее постели. Мама медленно и долго приподнималась, поцеловала меня в лоб, с облегчением откинулась на подушку, прошептала:
– Ну, вот.
Я поцеловал ее руку, лежавшую неподвижно поверх одеяла. Она с трудом приподняла ее, погладила меня по голове, как в детстве. Сказала тихонько:
– А маленький ты долго ходил на пальчиках, я уж боялась, не болен ли, даже к врачу тебя водила.
Я подождал, больше она ничего не сказала, и – не заплакал, хоть и все понял. Услышал, что дверь в комнату приоткрылась и снова закрылась.
– А отцу не пиши, не надо. Пусть он думает, что я жива, так ему будет легче… Вот и все, Иван, живи!… Для людей живи, как я жила, только тогда будешь жить по-настоящему и для себя.
Я снова поцеловал ее сухую руку и встал.
– Позови Таню, – сказала она.
Я открыл дверь, Татьяна стояла в коридоре, а в прихожей – Пастуховы. Они поглядели на меня, отвернулись, ничего не сказали. Татьяна вошла, остановилась у самых дверей.
«Иди ко мне», – сказала ей глазами мама.