«Иди ко мне», – сказала ей глазами мама.
Татьяна подошла, они с мамой поцеловались. И Татьяну мама погладила по волосам.
– Ну вот, умница, – сказала мама.
– Здесь все будет в порядке, Валентина Ивановна.
– А я уверена, Таня, что будет.
– Давайте чаю попьем.
– Конечно. – Мама посмотрела на меня: – Позови Пастуховых.
Я выглянул за дверь, они всё стояли в прихожей на том же месте.
– Мама приглашает попить с нами чаю, – сказал я как можно обыкновеннее.
И они сразу же послушно пошли к нам в комнату, сели за стол.
– Чайку попьем, – сказала мама. Они кивнули враз.
Татьяны в комнате не было, я пошел на кухню. Татьяна стояла у газовой плиты, плечи у нее ходуном ходили. Я подошел, постоял у нее за спиной.
– Сейчас, – прошептала она, – ты иди, иди, я несу.
Я пошел в комнату.
– Все будет в порядке, Валентина Ивановна, – говорил Вить-Вить.
– Как за своим! – уверяла Зина, и оба они поспешно замолчали.
Татьяна принесла из кухни чайник, и лицо у нее было обычным. Я достал хлеб, булку, колбасу, стал резать.
– Начало месяца, – сказал Вить-Вить.
– Бригада вполне обойдется без Ивана! – пояснила Зина.
Мама посмотрела на меня, улыбнулась глазами, сказала:
– Нет, зачем же… Таня ведь все время здесь. – Да-да! – сказала Татьяна.
– И не начало уже, а середина августа, – поправила Пастухова мама.
Попили чаю, и мы с Вить-Витем пошли, а Зина еще осталась, – ей к девяти. Ехали, как обычно, на метро. Пастухов молчал. А когда уже поднимались на эскалаторе, сказал мне, будто мимоходом:
– Ты работай сейчас, чтобы ни на что больше у тебя сил не оставалось, чтобы ты был как высосанный после работы.
– Да.
У входа в цех стоял Игнат Прохорыч, поздоровался со мной, вздохнул. Красивое лицо его было печальным. Теперь ежедневно он ждал меня у входа в цех, но мама и на этот раз ничего не сказала мне для него, а врать я почему-то не мог. Кивнул, прошел мимо. И он ничего не сказал.
Через час или два после начала работы я уже так уставал и одновременно входил в ритм привычно-сильных движений, что мне делалось легче и легче.
Только иногда, затягивая, например, болты, я вдруг видел, как давным-давно летом в пионерлагере мама учит меня плавать. И смеется, здоровая, красивая, загоревшая, и брызги радужно светятся на солнце, и все вообще вокруг – солнце, и мы с мамой смеемся…
Или за обедом в столовой все едят, разговаривают, даже смеются, а я почему-то вижу, как мы с мамой идем в магазин в день ее зарплаты и мама покупает мне любимые конфеты, какие я только захочу…
Или мы с Филей лазаем по стреле, запасовывая тросы, а я одновременно вспоминаю, как мы с мамой поспорили о чудаках. Я видел в Дон-Кихоте только смешное, а мама терпеливо разъясняет мне, что хотел сказать Сервантес. И я смотрю на нее снизу вверх. Как, впрочем, и сейчас, хоть я ростом на голову выше мамы…
Заводя упругий и непослушный стальной трос в канавку блока, понимаю, что не уходит и даже не может уйти от меня та часть моего мира, которая воплощается в маме. Трудно сказать, что перешло от нее ко мне, стало органичным для меня и умрет только со мной. А может, даже и со мной не умрет.
И вдруг, опомнившись, вижу, как Филя молча и терпеливо ждет меня, чтобы запасовать трос дальше. С работы мы также возвращаемся с Вить-Витем, оба молчим. Только он вдруг спрашивает меня:
– Документы в институт подал?
Я киваю.
Вечерами у нас Татьяна, она никуда и не уходила, кроме магазина. И обязательно еще кто-нибудь. Это после того, как однажды к нам зашел Павел Павлович Дмитриев: он разрешил, чтобы к маме приходили гости.
Павел Павлович сидел за столом, пил чай. Громко и весело говорил:
– Вы, наверно, думаете, Валентина Ивановна, что я пришел к вам как врач к больной? Нет и нет! Приехал с другого конца города… Кстати: отличную квартиру мы получили, отличную!
– Да знаю-знаю, – отвечала мама, будто своему ученику.
– А вот, молодые люди! – Он поглядел на нас с Татьяной. – Ваш уважаемый однокашник, а мой – сын, средненько, знаете ли, сдает экзамены в политехнический средненько! И это – при нынешнем конкурсе, а?
– Лоботряс! – отвечала мама. – Жалко, не попался он мне в десятом классе.
– Вот-вот! – говорил Павел Павлович. – А я о чем жалею?! – И вдруг совсем по-другому спросил меня: – А ты документы подал? – Я кивнул. – В политехнический? – Я кивнул. – На собеседовании был? – Я кивнул, хотя еще и не был. – Все в порядке? – Я кивнул; а он сказал уже снова громко и весело: – А мой Вениамин?!. Кстати, Валентина Ивановна, в вашей педагогической практике не было случая, чтобы родители жалели о том имени, которое дали при рождении своему ребенку?
– Как же, как же! – в тон ему отвечала мама.
– Ве-ни-амин! – по складам выговорил он. – Теперь мне понятно, почему у него успехи средненькие! Ну, спасибо за чай, поеду скорей домой, буду пороть его как Сидорову козу: возможно, еще наверстаю упущенное, а?… – Пожал маме руку, поглядел ей в глаза, пошел из комнаты.
Мы с Татьяной вышли за ним в прихожую. Он постоял, закуривая, а из своих дверей на него смотрели Вить-Вить с Зиной. Лицо у Павла Павловича было уставшим, даже осунувшимся. Закурил, поглядел на меня, опять заулыбался:
– Режим – тот же, если гости придут – милости просим, понятно? О мировых проблемах – не рассуждать, понятно? Разговоры вести легкие, веселые, самим – носы не вешать, понятно?!. – И кивнул Пастуховым, пожал мне руку, Татьяне; в дверях обернулся, нашел глазами Татьяну, вздохнул, вышел.
– Плохо дело! – не вытерпела Зина.
– А он осматривал маму? – спросил я у Татьяны.
Она кивнула, пряча лицо.
– Веселый уж очень этот профессор, – осуждающе сказал Вить-Вить.
– Вот и я говорю, – вздохнула Зина. – Одно это уж, видать, ему и остается, что веселым быть! Ах, Валентина Ивановна, Валентина Ивановна, родная ты моя!…
Я подождал, пока Татьяна вытрет лицо, и мы пошли в комнату.
– Очень мужественный человек! – сказала мама, поглядев на нас. – Очень. – И легонько улыбнулась. Вот после этого мы с Татьяной и стали заботиться, чтобы по вечерам у нас обязательно кто-нибудь бывал. Да и заботиться не надо было: как только узнали, что к маме можно, люди сами пошли. Мы заботились только о том, чтобы маме было как-нибудь полегче в эти ее последние дни.
Я, правда, смутно помню эти дни. У меня как-то смешалось и настоящее, и прошлое, и действительность, и фантазия. И знакомые люди, и те, с которыми я только что познакомился. Вообще в мире будто сместилось что-то, он стал чуть другим в эти дни, точно контрастность всего вдруг увеличилась, как на фотоснимке, где одни детали обрисованы четко и ясно, а другие почти не видны.
Как-то пришел со смены, а у мамы сидит Дарья Трифоновна, наша учительница с первого по четвертый класс. Давным-давно они с мамой вместе начинали работать, но мама кончила институт, а Дарья Трифоновна – нет, поэтому она и сейчас преподает в начальных классах. Увидев ее, сухонькую и маленькую, я на минутку даже почувствовал привычное стеснение.
Поздоровался, Дарья Трифоновна кивнула, увлеченно вспоминая, как они с мамой начинали работать еще до войны. И странно было слышать: «А помнишь, Валька?» Или: «А он ведь так боялся тебя, Валька!…»
Приходили ребята из школы – те, что еще учатся, и те, что уже кончили, даже работают. Сначала сидели тихо, со страхом и любопытством исподтишка поглядывая на мамино белое и отекшее лицо. Но мама начинала расспрашивать их, не путая ни одного имени, четко помня, кто и где работает. И ребята, позабыв уже про мамину болезнь, говорили оживленно, даже спорили, хохотали. Мы с Татьяной организовывали быстренько чай и видели, что у мамы точно такие же глаза, какими они бывали, когда она еще работала в школе.
Однажды пришла молодая учительница математики, сна и в нашем классе преподавала, Глафира Андреевна, по-нашему – Граня. Человек она умный, но очень уж нервный. В первую очередь – из-за своих семейных обстоятельств. Поэтому сначала она была подчеркнуто-веселой, только все говорила:
– Знали бы вы, Валентина Ивановна, скольким я вам обязана!
– Ну-ну, – чуть улыбаясь, останавливала ее мама.
А потом стала рассказывать про своего мужа, он тоже математик в соседней школе, и вдруг расплакалась, горько так и беззащитно, как Светка. Я не знал, что делать, а Татьяна уже хотела увести ее, но мама сказала, чтобы это мы с Татьяной вышли. Мы посидели у Пастуховых минут сорок, наверно, пока Глафира Андреевна, уже успокоенная, почти веселая, постучала в двери, извинилась передо мной, улетела, как на крыльях. А у мамы было веселое лицо, когда мы с Татьяной вошли в комнату.
– Глупенькая еще Глаша, – сказала она.
И мне снова, как на контрастном снимке, показалась почти невидимой беда Глафиры Андреевны по сравнению с нашей.
Из нашего класса перебывали все ребята, кроме Венки и Гуся с Лямкой. Даже своих одноклассников я тоже вдруг увидел чуть по-другому. И – еще дороже мне стала мама, так по-настоящему уважительно они разговаривали и советовались с ней. Возможно, кое-кто из них даже и с родителями своими так не разговаривает!