Охламон проводил «Буран» взглядом и пошел. Он поднимался рядом с когтистыми росчерками на насте. За ними, с другой стороны, вилась процарапанная доской дорожка. Местами на ней горели мазки и капли крови. Охламон нагнулся и тронул одну каплю. Она еще не остыла. Кровь расплылась по подушечке указательного пальца и, застывая на ветру, кольнула кожу тонкими иглами. Свежая. А на вид не угадаешь, что человечья, что звериная… И тепло, и цвет… ху-ху… и запах. Как своя. И у песца — тоже. Ловко его Федька… придавил. Чтобы шкурку не испортить. Но подругу он спас. Решился на тако-ое дело. Человек не каждый пойдет, а тут тварь земная. Да-а, при-ро-ода… Стой, а след-то?..
След оборвался. Впереди лежала каменная россыпь. Разве тут найдешь? Рванет в обратную сторону, а Федька умотал вперед: тогда вертись. Постоять надо, приглядеться.
Охламон медленно повел взглядом и сразу заметил движение. Вот она! Рвется! Ух и зла! Попа-алась: цепь камни защемили. Все-е-е, отбегалась, хватит мне лазить.
В согретом солнцем, густом от влаги воздухе выстрел хлопнул, как в бочку. Росомаха подпрыгнула и сунулась головой в камни.
Охламон подошел.
Росомаха лежала на брюхе, оттопырив схваченную капканом лапу. Длинная пестрая шерсть из «юбки» шевелилась под легким верховым ветром. Из длинной раны на голове, между круглыми ушами, ползла кровь. Она стекала к закрытому правому глазу и падала со скулы на золотистый лишайник под мордой зверя.
Охламон тронул валенком заднюю лапу. Готова. Вот и рассчитался за Васька… Он ткнул стволами в бок. Росомаха мягко и послушно повернулась… А орали — страшна… Прямо медвежонок, только сейчас из весенней берлоги. И чтобы человека? Врут, как вон Федька: палатку, примус… рыбу. И еще кто-то говорил: уши. Васек мужик здоровый и — такая зверушка? Смехота! Эх, чего себе-то врать: бутылка его повязала — это да. Она и на мороз сунула, под сопку… Ладно, я приказанное сделал. А капкан охотнику надо…
Охламон положил ружье в сторонку, ухватил цепь и наступил на пружину капкана. Створки распахнулись, и лапа росомахи выпала наружу. Охламон нагнулся и перевалил зверя набок. Под лохматой коричневой «юбкой» неожиданно открылась золотистая шерсть брюшка. Смотри-и ты — краси-ивая. Теплая еще. Отчего это у зверья, даже и убитого, шерсть всегда теплая?
Он пошевелил шерсть, погружая в нее настывшие пальцы. Его вдруг окатила волна давно забытого сладостного чувства от тепла, излучаемого навстречу твоему другим теплом. Даже сознание затуманилось, погружаясь в незримые живительные волны, выкатившиеся из глубин прошлого. Два прекрасных юных лица зыбкими тенями замаячили в этих глубинах. Охламон сжал зубы, пальцы руки поползли в шерсти, собираясь в кулак, и вдруг нащупали упругий мокрый бугор. Он тряхнул головой, расшевелил ворс и увидел розовый, с черными пятнышками сосок. Сдавленный пальцами, он источал капли густой, белой, с жирным отливом жидкости. Дети будут? Как же — «бу-удут»… Были бы… Маленькие, пискучие, розовые… Навроде Надежды, да? А что? Дети — они и есть — дети. Зря я ее?
Охламон выпрямился, медленно и глубоко вздохнул, и вновь ощутил, как в груди защемило и стал расти плотный тугой комок. Рос, тяжелел и давил, а сверху его обхватил крепкий обруч. Опять, как и на первом бугре, Охламон беспомощно завертел головой. На сопках, толпах кекуров, каменной россыпи какими-то почти физическими пластами лежало настороженное молчание, точно мир никак не мог прийти в себя от выстрелов, выбивших из его огромного тела пусть крохотные, но принадлежащие его нераздельной плоти живые пылинки.
Под ногами раздался шорох, и Охламон опустил глаза. Тварь стояла на разъезжающихся лапах, мелко-мелко дрожала и трясла головой. Потом длинным, с синеватой ложбинкой языком лизнула кровь на щеке, под глазом и, шатаясь, повернулась к нему. Охламон увидел ошеломленные, с сумрачным отблеском в красных глубинах глаза, увидел, как длинной вереницей замелькали там вначале расплывчатые, но затем быстро яснеющие мысли, и четко понял все: что со мной — я убита — жива — бежать снова убьет — пусть — бежать, бежать — нельзя убить дважды — я уже не принадлежу себе — значит, ему тоже…
Тварь отвела взгляд, повернулась и, шатаясь, пошла к откосу, припадая на освобожденную лапу. Охламон схватил ружье, выпрямился и громко, убеждая себя, сказал;
— Не буду?.. Не-ет… Иди… Иди!
Тут снизу, справа, приплыл звук работающего мотора, и тогда Охламон закричал:
— Беги! Скорее! Прибьет зверодав, угробит всех твоих детей, они же по червонцу! Беги!
Охламон глянул вперед. Там, во всю ширину долины, через прореху в горной стене, вместе с рекой уходил к горизонту густой лес из причудливо свитых северными ветрами зарослей ольхи. Местами на густо переплетенных ветвях не опали прошлогодние листья, и казалось, мир горит под занавесом, сотканным из красных лучей вечернего заходящего солнца.
— Скорее! Беги! Скорее! — кричал Охламон и прыгал, размахивая руками и ружьем, пока не оступился на камнях и не упал. Но и лежа он продолжал хрипеть эти слова до минуты, когда росомаха, набравшая, на склоне скорость, широкими свободными прыжками скользнула под своды спасительного полыхающего мира. Тогда Охламон припал щекой к теплому шершавому лишайнику и почувствовал, как родились и пошли слезы. Сознание его распахнулось и вместило и этот мир, и все окружающие, и он увидел свою жизнь. Скорчившись, она боком брела через многочисленные подворотни, короба и замызганные продуктушки, затянутые зеленым бутылочным мраком. Охламон задрожал от содеянного и почувствовал, как под напором тугого комка пополз обруч, стягивавший грудь. Тогда он торопливо зашептал: «Я сам… сам… я успею…», — и развернул короткие, удобные стволы «тулки». Раздался удар и вслед за ним гигантский взрыв в груди.
…в отчетах совхозов увеличилось количество сообщений о потравах оленепоголовья волками.
Из газет
Трук-трук! Трук-трук! — покряхтывал снег.
Иногда большой пласт оседал с громким вздохом «шру-ух-х», и ноги на короткий миг теряли устойчивость.
Весной нижние слои снега постепенно испаряются. С середины дня до вечера, когда все залито солнцем, ноги проваливаются в пустоты. А утром, когда наст еще крепок, под тяжестью человека оседают целые купола, и изнутри вылетают клубы теплого воздуха. Если в снежном куполе прорезать щель и сунуть туда замерзшие руки, сразу ощутишь, как горяча живая грудь земли.
Трук-трук! — покряхтывал снег. — Трук-трук!
Старый охотник Питычи давно был на пенсии, жил на центральной усадьбе совхоза и работал теперь, пока позволяли силы, заведующим пушной мастерской.
Однако раз в году, по окончании пушного сезона, весеннее солнце и южные, из глубин тундры, ветры, приносившие запахи разбуженной земли, будоражили душу охотника, и он уходил к многочисленным своим друзьям и родне. С берега Ледовитого океана шел по бригадам оленеводов, пока не добирался до самой дальней, кочевавшей в дремучих горах за речкой Мечег — Кустистой, на границе совхозных угодий. Там жили его дети и внуки, и там он проводил лето, помогая пастухам в их нелегких делах.
Этой весной он по давно известному ему маршруту обошел почти все бригады оленеводов, заглянул к охотникам и теперь приближался к своему тундровому дому.
Ранним утром Питычи вышел на берег речки Мечег, густо заросший ивняком, постоял над обрывом. Надувы в этом году толстые. Хорошо. Старик спустился на речной лед и пошел руслом, внимательно осматривая берег. Наконец остановился у пузатого надува, свисавшего до самого льда. Послушал с минуту. Внутри несколько раз тихо булькнула вода. Питычи достал нож, прорезал в снегу дыру. Открылась широкая щель. Льда там не было. В снежной пещере, пронизанной зеленым полумраком, зияла полынья. В воде плотно, почти впритык, стояли рыбы. Питычи опустился на колени. Лыгиннээн — настоящая рыба. Хорошо она тут перезимовала, видно, никто не тревожил. Потому что не знал.
Рыбы чуть шевелили хвостами, медленно открывали рты. Иногда одна из рыб высовывала наружу нос и громко булькала, прихватывая верхней губой воздух. Питычи сбросил рукавицу, согнул крючком указательный палец и, ловко уцепив за жабры рыбу покрупнее, без плеска вытянул ее на лед, толкнул между колен дальше, к середине реки. Голец растопырил красные плавники, широко открыл пасть и замер, блестя зеленой спиной и розовыми боками.
Старик вытянул на лед восемь рыб, потом нарезал снежных плиток и закрыл отверстие в надуве. Сильный мороз еще может вернуться, и тогда вода замерзнет, а рыбе надо дышать. Мечег зимой не течет, поэтому голец дышит только через полыньи под надувами.
Питычи собрал в рюкзак рыбу, обошел надув, поднялся на берег и увидел росомаху.