Упираясь и приговаривая взволнованно:
— Да куда ж это! Мне ж пора... Ну, честное слово, идти надо! — он все-таки вошел, и тут, в тесной сумрачной прихожей, стало особенно заметно, какой это крупный и сильный человек.
— Здравствуй, мамочка,— едва сдерживая улыбку торжества, сказала Алена матери.— Ты наверняка не знакома. Это... Это мой друг. Федор... Что же ты, Федор? Пожалуйста, раздевайся.— Она дернула за веревочку выключателя, и в прихожей вспыхнул яркий свет.
Федор сощурился на него и просяще протянул:
— Да ведь поздно уже...
— Счастлива видеть вас, Анатолий Сергеевич,— не обращая внимания на отнекивания Федора, быстро говорила Алена.— А мы-то с папой думали, вы еще долго в своей загранице просидите.
— О-ля-ля! — весело воскликнул Анатолий Сергеевич и покрутил лобастой головой, поблестев очками.— Насчет того, что она моя, это небольшой перебор... А ведь все хорошеет,— сказал он.— На тебя становится похожа, Ирина... Ты не находишь, Сева? — спросил он отца.
Тот в ответ пожал плечами.
— Мы только получили оттуда ваше поздравление к Новому году, и вдруг — вы здесь... Стряслось что-нибудь? — спрашивала Алена, снимая пальто; и Анатолий Сергеевич помогал ей, и мать тянулась обнять, а она взглядом искала глаза отца, который остался стоять на пороге большой комнаты, привалясь плечом к косяку, и морщился недоуменно.— Ах, папа, ты ведь тоже, кажется, не знаком. Я и забыла. Прости. Это Федор. Прекрасный шахматист, перворазрядников обыгрывает с закрытыми глазами.
— Что же вы стоите? Раздевайтесь, Федор.— Всеволод Александрович боком протиснулся между Анатолием Сергеевичем, который вешал Аленино пальто, и обнявшимися матерью и дочерью.— Пожалуйста, раздевайтесь...
Одно было на глазах приятелей в озорной надежде на новое знакомство увязаться за девушкой с приглянувшейся фигурой и с веселым блеском глаз на румяном мило-округлом лице; потом в общежитии в ответ на расспросы приятелей можно было бы небрежной усмешкой дать понять, что дело привычно слажено; иное — ни с того ни с сего очутиться в московской квартире среди чужих и таких солидных людей, поглядывающих на него искоса и с настороженностью, слышать эти слова о загранице, обонять тревожно холодящий запах духов... Да и в московскую квартиру он попал впервые за четыре так незаметно пролетевших года... Все завод да общежитие, по субботам в кино, иногда в театр или на хоккей, если в цехкоме перепадали билеты, на экскурсию, когда возили,— это он любил, ну, а в гости — в женское общежитие, выбираться откуда случалось под утро...
От неожиданности происшедшего он растерялся, а так как теряться не привык, все не мог собраться, чтобы сказать хоть что-то складное; стоял, соображая, отчего эта девушка, даже имени которой он не знает, затащила его в свою квартиру, представляет другом...
— Что же ты, Федор? Снимай полушубок. Гарантирую, тебя здесь никто не съест. И не красней так, ради бога,— сказала Алена, поворачивая к нему свое сияющее лицо.
— С мороза это я,— с трудом выговорил Федор. И все эти незнакомые Федору люди заулыбались с каким-то облегчением.
«Ах, вот оно как! Смеются... Надо мной!» — подумал Федор с боязнью снова сделать что-то смешное и непроизвольно тоже усмехнулся, но одновременно почувствовал приступ ожесточения против этих, говорящих с ним на одном языке, но таких мучительно непонятных ему людей.
По книгам на самодельных стеллажах во всю стену коридора, по книжному шкафу, который был виден в приоткрытую дверь комнаты, по очкам обоих мужчин и по замшевому пиджаку Анатолия Сергеевича опознав перед собой ученых, Федор приободрился привычно зазвучавшим в нем, уравнивающим всех голосом Высоцкого: «Товарищи ученые, доценты с кандидатами, замучились вы с иксами, запутались в нулях...»
Картинным жестом он снял шапку, вложил в согнутую кренделем руку, небрежно стянул перчатки, кинул в шапку, подал ее Всеволоду Александровичу, стал было снимать полушубок и чуть не задел вышедшую из кухни пожилую рыжеволосую женщину в розовом халате, поверх которого был на ней передник с оборками, а на ногах шитые серебром домашние туфли с загнутыми носками.
— Здрасьте,— поклонился он ей.
— Елена Константиновна, это Федор,— сказала Алена.
— Да уж слышу: «Федор», «Федор». Вышла посмотреть, что за Федор такой,— проворчала Елена Константиновна и, как показалось Федору, не без подозрения оглядела его.
«Чего она?» — подумал Федор, вновь теряясь, от мучительной попытки посмотреть на себя глазами этих людей.
Был он в лучшем своем костюме — серебристо-синем, вельветовом и, судя по ярлыку и по тому, что брал он его у фарцовщика на Беговой, «фирмовом»,— и у канареечного цвета рубахи углы воротничка закруглены, и галстук был нормальный... Может, вид такой — малость шалый...
И вдруг он сообразил, на что она так пристально смотрела. На наколку! Забыл он, забыл про наколку! Лучше и перчаток было не снимать, а дать отсюда ходу...
На правой руке у него, у большого пальца, синела похожая на птичку, простершую крылья, эмблема воздушно-десантных войск, а под ней — совсем давнее, крупно: «АНЯ». За эту «АНЮ», вдобавок к распухшей руке, он был десять лет назад первый и последний раз в жизни выпорот отцом.
Давность этого происшествия сейчас особенно напомнила ему, что он самостоятельный человек, которому стыдно впадать в такую растерянность.
Федор отдал полушубок Всеволоду Александровичу, и тот начал его вешать на качнувшуюся было напольную вешалку, полную одежды. Федор по-военному прищелкнул каблуками и резко наклонил и поднял голову:
— Полынов.
Одной рукой придерживая вешалку, Всеволод Александрович протянул ему другую:
— Ивлев. Отец Алены.
—Очень приятно.— Федор крепко сжал своей большой рукой его холодную кисть.— Поглубже бы надо повесить,— посоветовал он,— а то все рухнет.— Он перевесил свой полушубок и Аленино пальто, и вешалка перестала крениться.— Вот так вернее...
—А это мама моя,— сказала Алена.
—Ирина Сергеевна.
—Очень приятно,— сказал Федор, готовясь к рукопожатию, но вовремя замечая, что Ирина Сергеевна своей узкой в кольцах руки ему подавать не собирается, а, как показалось ему, пристально вчитывается в злополучную «АНЮ» или пытается понять эмблему ВДВ.
—А это Анатолий Сергеевич.— Алена помолчала, дожидаясь момента, когда Федор и Анатолий Сергеевич шагнут друг к другу, и бесстрастно добавила: — Мамин муж...
Федора как жаром обдало.
—Чертков,— шутливо тоже щелкнул каблуками Анатолий Сергеевич, ободряюще улыбнулся Федору и с наигранной строгостью покачал головой: — Ах, Алена, Алена...
—И в кого у нее такой ангельский характер, Ивлев? — поинтересовалась Ирина Сергеевна.
Всеволод Александрович пожал плечами и спросил Федора:
—Вы чай будете или кофе?
Безразлично было Федору, чай ли, кофе ли; чужая жизнь сшибала с ног. Бежать ему отсюда хотелось, вот что!
—У нас в доме ломаться не принято,— не без назидательности заметил Всеволод Александрович и тут же смягчился.— Я вам все-таки чай заварю... Отличный чай — из трех сортов...
Он прошел из прихожей в кухню, и Елена Константиновна, чуть помедлив, направилась за ним.
—Вы действительно в шахматы играете с закрытыми глазами? — обратился к Федору Анатолий Сергеевич.
— Могу немного, — ответил Федор.
—Только уж обязательно вот так.— Алена крепко зажмурилась.
— Толя, надеюсь, это не на всю ночь,— озабоченно сказала Ирина Сергеевна.— Мы кое-что должны тут посмотреть, а ты будь, пожалуйста, на взлете... Пойдем, ангел мой ехидный,— слегка потрепала она дочь по щеке и поморщилась от удовольствия, коснувшись этой холодной с мороза, шелковистой кожи, и потянула Алену за собой.
Глянув им вслед, Федор решил, что выиграет во что бы то ни стало. Во французской защите он хорошо помнил одну старую партию, в которой белые втравливались в охоту за фланговой пешкой черных... Он вообразил, как сделает это и как на шестнадцатом ходу белым придется менять своего ферзя на ладью, и он небрежно скажет этому улыбчивому мужику в замшевом пиджаке: «Кажется, здесь мат».
Став у порога, Чертков приглашающим жестом пропустил Федора в большую комнату. Оранжевый абажур с кистями спускался над массивным овальным столом, застланным серой холщовой скатертью с вышивкой. На стенах висело несколько писанных маслом картин, в простых белых и черных рамах. На маленьких, предположил Федор, были виды Ленинграда; на одной, побольше,— ломоть черного хлеба, крынка с молоком до краев и алые помидоры на скобленном добела дощатом столе, занявшем весь холст; на самой большой — женщина в фиолетовом халате до пят лежала на тахте, накрытой чем-то пестрым, возле зеркала, отражавшего дом с заснеженной крышей за окном с частым переплетом рам.