— Слышь, Васек, — говорит он тихо и словно кому-то наперекор, — я ничего не боюсь. Ничего! У нас — все смелые. Дед мой, так тот, не смотри, что старый, пять турков на войне убил.
— Ого! — удивляюсь я.
— А ты думал…
Перед нами вырастает громадный силуэт мертвого береста. Ветви его, кривые, и длинные, подняты к небу, как руки… Что-то горькое, человеческое чудится в этих онемелых ветвях.
— Третьего дня, — продолжает Федя, понижая голос, — сильная гроза заходила. А батя говорит: «Сбегай в лесок, хворосту принеси». Иду я в лесок… Как пальнет молния!.. Смотрю…
Он останавливается, вздрогнув, и долго вглядывается в кусты. Я останавливаюсь тоже. Беспокойно пошевеливается листва.
— Смотрю — стоит человек. С головы до ног белый. И без глаз.
В тишине я слышу робкую дрожь ветвей.
— Без глаз?
— Ну да!..
Берест вызванивает высокой, тоскливой струной.
— Так я не испугался, — шепчет Федя. — Подошел… «Чей ты, дядя?» — «А я, — говорит, — сынок, заблудился. Нищий я», — говорит. Я его и вывел на дорожку… И не страшно… А что?
Я тихо завидую Феде. Почему я не такой? Мне нечего сказать…
Я смотрю на небо и вижу холодные ледяшки Медведицы. И меня пугает лесная тишина. И сразу из самой сердечной глубины по телу моему растекается холод.
Но я все же начинаю говорить. Сам еще не зная о чем, я начинаю говорить, чтобы согреться от выдумки.
— Со мной и не то бывало, — говорю я. — Вот на Ивана Купала я в лесу бродил…
— Ну? — удивленно перебивает Федя.
— Не верь!.. Иду я меж кустов, а навстречу с горки — рыжий лохматый зверюга.
Под моей ногой жестко шуршит прошлогодний лист. Темная ветвь склоняется над тропинкой. Снова на тончайшей спирали звука спускается комар. И мне становится страшно. Близко, совсем рядом, притаился лохматый выдуманный зверь.
— Ну, а ты что ж? — спрашивает Федя, и голос его начинает дрожать. Он идет теперь рядом со мной и часто оглядывается по сторонам.
— Что?.. — Я и сам не знаю, что дальше. — А я беру камень и к-а-а-к…
Федя хватает меня за руку и заглядывает в лицо. Его зрачки теплятся огоньками. Он испуган не меньше меня. Его рука судорожно сжимает мою руку.
— Как трахну! — говорю я облегченно и смеюсь.
— А зверь?..
— Да то и не зверь был… куст. Он только прикинулся зверем.
— Он же мог приколдовать, — замечает Федя с опаской.
— Ну, я, чай, открестился.
И Федя тоже смеется.
— Ты парень жох, — говорит он с уважением, — смеляк!
В смутном говоре леса я различаю ласковые голоса. Шелковисто шуршит верба. Плавно переливается ясень. Теплая ночная синева тихо плывет над поляной.
— А мы с батькой волка гоняли. Здоровенный волк! Так уж он меня напугался… куда-а!..
И, размахивая руками, долго рассказывает мне Федя про эту отчаянную охоту. Я запоминаю, что волк был черного цвета, что бежал он сначала по сугробам, а потом спрятался в ячмене, но… чего на свете не бывает!
Нам теперь легко идти. Берест остался позади. Нам уже не страшен лес и сырые провалы оврагов.
Так мы доходим до старого кладбища.
За кустами боярышника стеклянно позванивает перепел. Багровый месяц медленно выкатывается из-за бугра. Маленькие забытые курганчики, густо поросшие полынью и лопухом, открываются за кустами.
Сколько темных рассказов я слышал об этих местах зимними вечерами на шахтерском поселке! Невеселое, гиблое место. Парни пугают им девок. Няньки стращают балованных ребят. «Спи, — говорят, — спи, не то оттащу в боярышник…» Листья тихонько вздрагивают. Ветер спал, но по ветвям осторожно крадется озноб… А наша дорога так далека… И перепел за кустами кричит все насмешливей и злее.
— Федюк, слышишь, Федюк, — говорю я, напрягая мускулы, чтобы удержать дрожь, — дай-ка вот руку. — И крепко сжимаю его пальцы, покрытые холодной росой. — Какую смелую я знаю сказку… Про вороного коня… Хочешь? Самая смелая!..
Эту сказку очень давно рассказывал мне дед. Она поражала меня чудесным своим бесстрашием. Но я забыл ее почти совсем. В памяти остался только смутный образ вороного коня, у которого искры сыплются из глаз и грива полощется, как пламя.
И неожиданно меня захватывает мечта, увлекательная моя выдумка… Медленно кренится синяя степь. Стремглав падает ветер. Это я, да, это я лечу на вороном коне. Звездная пыль вихрится над моей головой. Внизу, под копытами, стонут могучие леса. Меня обжигает свирепый буран и опьяняет отчаянная высота. Но… дальше сказка забыта. Под луной зеленовато пламенеет полынь. Спят молчаливые серые могилки. Насмешливая тишина таится в кустах. На дорогу выползают длинные лапчатые тени.
И тогда я вижу, как невыносимо, невозможно пустынна степь!
— Нет же, все это правда, Федюк! — кричу я и почему-то начинаю бояться, что вдруг он не поверит. — Ей-богу, правда!.. Это я ехал на Воронке… Не веришь? Из ночного! Наш Воронок — он такой, только приглянься к нему хорошенько, — огонь-лошадка! Право! — И начинаю рассказывать смешные небылицы про нашего старого слепого Воронка.
Но Федя верит, Он просто хочет верить этому, как и я сам.
— А мы… Федюк! — говорю я в искреннем восторге. — Ого-го, какие парни! Ну-ка… чего мы боимся?..
— Да, нам поначалу боязко бывает, — рассуждает Федя задумчиво. — Поначалу, а там — пустяки!
Держась за руки, мы выходим на степной шлях. Наши ноги ласкает нежная розоватая пыль. Мы останавливаемся и смотрим на пройденный путь. Над нами и вокруг огромная, полная неверных проблесков ночь. Нас только двое в степи, только двое под этой синей громадиной ночи. Но нам уже нисколько не страшно. Наши руки теплы. Ароматна пыль степной дороги. Далеко впереди поблескивают веселые огоньки поселка.
И мы продолжаем путь, с наслаждением слушая друг друга, восхищаясь своей же отвагой, путая сказку с правдой, одинаково веря первой и второй.
…Память детства — мир степных шорохов и гул мировых потрясений — все одинаково значимо и весомо в ней. Когда прислушиваешься к шумному ее круговороту, невозможно различить, где кончается выдумка и где начинается правда. Да и не следует различать… Так лучше. Так хорошо войти в жизнь с этой светлой, мечтательной верой в себя и в друга.
КРОЛЬ
У меня был кроль. Белый, пушистый — замечательный кроль. Я держал его в маленьком сарайчике около дома. Он отвык от света и людей.
Утром, когда я приносил ему свеклу, он сердито стучал лапой и прятался в дальнем темном углу. Там была у него постель — мягкая, взрыхленная земля, перемешанная с пухом.
Я оставлял зелень, наливал в жестяную чашку воды и уходил, плотно прикрыв за собой дверцу.
Но я обманывал кроля: прильнув к щели, не шевелясь, я следил за ним долгие минуты.
Некоторое время он сидел неподвижно, поводя длинными, обвислыми ушами. Его огромный испуганный глаз горел, как свечка. Я ложился на землю и, подперев ладонями щеки, продолжал наблюдать.
Медленными прыжками он приближался к зелени. На его пути лежал солнечный луч — узкая, густая нить света. Поднимая голову, он обнюхивал эту нить, перебирая ее розовыми губами, как стебель ржи. Он очень любил тепло и свет и поэтому долго не мог оторваться от солнечного стебля.
Иногда, по утрам, я открывал дверцу. В нашем тесном дворике росли лебеда и бурьян. Дворик был огорожен старым плетнем, источенным червями, сваленным в нескольких местах ветром. На большом провале плетня я терпеливо ждал, пока кроль выкатится на траву, ошеломленный свободой и светом.
В утреннем разливе он казался почти голубым. Он как будто бы даже дымился.
Я внимательно стерег его, побаиваясь, как бы он не перескочил в огород. Там росла садовая клубника. Ее растил и холил дядя Егор, наш сосед и благодетель.
Мать все время работала на огородах, за речкой, в долине. Поздно вечером, возвращаясь с работы, она приносила мне хрупкую печеную картошку и хлеб. Только тогда и вспоминал, что я очень голоден.
— Осенью, сынок, мы будем с хлебом, — тихо говорила она, лаская меня усталой рукой. — Дядя Егор обещает и картошки, и денег…
Погружая зубы в теплую клейкую мякоть клубня, вдыхая от руки матери запах костра, я вдруг вспоминал о своем голубом звере.
— Понимаешь, мама, — говорил я, — прыткий! Кошка скок на забор, так он как хватит дра-ла-ла!..
Мать улыбалась моему восторгу тихой и немного грустной улыбкой.
— Будешь ты хозяином, правда? — спрашивала она, проникаясь моим чувством. — Будут у тебя кроли, голуби… Вот вернется отец…
Я догадывался, что в возвращение отца она мало верит, что она отгоняет от себя какую-то настойчивую и тревожную думу. Я замечал даже, что при упоминании о нем ее глаза неизменно темнели.
Чтобы рассеять эту печаль, я начинал рассказывать смешные небылицы, придуманные за бродяжий день в лесу, в степи, на огородах.