— А сейчас вы зачем ко мне пришли, Старков?
— Вижу и одобряю ваши занятия, но мне, наполненному сказками, трудно понимать смысл сказки, нахальничающей вокруг меня. Имею я два пропуска на пленум нового Горсовета Мануфактур. Ткачихи, ткачихи преимущественно, и на заседании жилищной секции ткачиха Зинаида Колесникова намерена выступить по жилищному вопросу. Мне Пицкус это сообщил, Пицкус с длинными ушами, а Пицкус — ее муж… Изъявите сегодня пойти со мной, товарищ Вавилов, прошу вас.
— Изъявляю, — сказал Вавилов.
IX
Очевидно, ткачихи пришли на заседание пленума Горсовета сразу с фабрики. Пыльного солнца хватало лишь на лица, платья их тонули в серой мгле. От маленьких окон старинного здания, что ли, в лицах их виделась текучая геометричность. Если они вставали говорить, они горбились ромбами; если они, всегда старавшиеся осилить свист станков, говорили, — голоса их возвышались высоко, как уходящая прямая! Многие из них курили. В коридорах, когда Вавилов подходил к залу заседания, шел разговор о жилищах. Актер К. Л. Старков, заглядывая в лицо Вавилова, трещал о слабостях своих, встреченному архитектору А. Е. Колпинскому он попытался намекнуть на желаемый с ним разговор, — архитектор, как всегда в общественных местах, шел, наполненный восхищением. Он горячо пожал руку Вавилову, открыл ему дверь в залу, умиление не оставляло его лица, он, указывая Вавилову на ткачих, добавил: «Железнеет масса, железнеет и намагничивается и притягивает интеллигенцию». Ткачихи наклонились, наступила тишина, — кто-то глубоко затянулся табаком, дымок жалобной спиралью полез к потолку, все обернулись на дым, куривший растерянно попытался даже поймать его, рука его треугольником нырнула в пыльное солнце… Сердца играли! Ткачихи требовали! С трибуны говорила Зинаида:
— Телеге, товарищи, летом хорошо, саням, товарищи, зимой, а коню все равно возить, — нам нечего радоваться лету и нечего говорить, что зима пройдет, мы — кони, товарищи, но за коней думает хозяин, а мы должны думать за себя. Итак: мы получаем ежегодно на жилищное строительство пятьсот тысяч рублей, и в текущем году мы смогли выстроить пять домов по пятьдесят квартир, всего, значит, двести пятьдесят квартир (Зинаида начертила в воздухе цифру 250) — из них двести квартир по две комнаты и пятьдесят по три. Мы разместим двести пятьдесят или от силы триста семей, а в третью смену Мануфактурами сейчас принято новых две с четвертью тысячи рабочих, и многие из них прислали сюда своих представителей. Для того, чтобы ликвидировать жилищную нужду, мы должны, по приблизительным расчетам, истратить единовременно восемь миллионов рублей и для поддержки квартирной нормы тратить ежегодно по триста тысяч рублей… Я предлагаю следующее…
Вавилов вышел. Сердце его щемило. Ему стало несколько светлей, когда А. Е. Колпинский устремился к нему из глубины коридора. А. Е. Колпинский похвалил голосовые данные Зинаиды Колесниковой и обрадовался тому, что Зинаиду выдвигают в заместители тов[арища] Литковского, зав[едующего] коммунотделом горсовета. Ткачихам предстоит большое будущее!.. Он внимательно оглядел Вавилова и спросил: не болен ли товарищ, надо отдыхать, отдыхать и следить за собой. Вавилов рад был с ним уйти. К. Л. Старков скроил сострадательную рожу, ему ясна была причина ухода Вавилова. Архитектор А. Е. Колпинский повел его к себе. Им открыла жена архитектора Груша, безвольная и сама издевавшаяся над своим безволием: многие над ней смеялись, и она покорялась желаниям многих. Вавилов горько посмотрел на ее перетянутую ситцевым сарафаном крошечную талию и широкий зад, скрываемый сарафаном. Он, оказалось, боится женщин и злится на них за это. Ему взгрустнулось. Груша, минуя Вавилова с тем холодным равнодушием, которое не оскорбляет, а радует, ибо оно откровенно, прошла в переднюю, донесся ее голос: «Ты опять лечить, а я в гости, до свидания», щелкнул замок, архитектор вернулся смущенный, но быстро оправился. Он ждал момента, чтобы Вавилов изъявил желание пересчитать свои болезни, а тогда архитектор с сухим от радости языком позвонит приятелю-доктору, сам пороется в лечебниках. Судорога злости свела Вавилова: он злился на уход Груши, хотя и сознавал, что не имеет никакого права на ее присутствие. «Ну-с, — процедил сладострастно архитектор А. Е. Колпинский, — на что мы жалуемся, объяснитесь». — «Устал! — воскликнул Вавилов. — Иногда по десять баб в вечер, сами знаете, как утомительно! До свидания, товарищ!» А. Е. Колпинский локнул слюну неожиданности, но проводил его до дверей с восхищением.
Вавилову горится. Тело его смеркалось. Сердце его деревенело. Зачем ему нужно было обижать и без того обиженного судьбою архитектора? Он шел берегом Ужги, там, где она огибала Мануфактуры. Лодка обогнала его, он узнал плеск весел П. Лясных: тот всегда гребет сильным лоскутствующим звуком. П. Лясных подтянул лодку. «Куда тебя прикутить?» — лениво спросил он. «К дамбе», — ответил Вавилов.
X
У Гурия от долгого сидения за столом над корректурами затекли ноги, к тому же и свет в каморке тусклый. Гурий счел приличным отказаться от комнаты, которую он занимал, он переселился в каморку, рядом с кухней. В каморку постоянно несло чад, споры и разговоры о дороговизне, торг с мужиками, укоры их Христом и делом церкви. Здесь посетил Гурия священник Преображенский, приятель по академии. Разговор с ним был краток. Он несомненно был послан высокопреосвященным. Он начал:
— Итак, ты, Гурий, в каморке, на родине, почти схимник.
— Я несчастный, — прервал его Гурий.
Священник Преображенский замолчал, затем сказал, что Гурий заметно осунулся, процитировал Ф. Достоевского, просмотрел одиннадцать листов напечатанной Библии — зависть отразилась на его лице, — тем увещательный разговор и кончился.
Гурий высунулся в окошечко. На крыльце Е. Чаев показывал Мустафе облик Агафьи, написанный им по бересте нежными лаками. Он говорил Мустафе, что не смог прямо смотреть в лицо Агафьи и писал ее по отражению в Ужге, и оттого лицо ее окружено козявками и рыбками, плававшими в воде. Мустафа просил у него бересту. Е. Чаев хотел за нее… Гурий не смог разобрать его слов. Мустафа торопился — Е. Бурундук постоянно ловил его, Е. Чаев потешался над ними обоими.
Е. Чаев жал мозг Гурию, Е. Чаев собирал верующих успешно, но успехи его не утешали Гурия, И. П. Лопта безропотно подчинялся Еваресту, подписывая все бумаги, предлагаемые им, и много часов подряд толковал вместе с Лукой Селестенниковым Апокалипсис, ключ к толкованию коего все тот же Чаев и нашел. И не только И. П. Лопта, — профессор смирился и отправил письмо к Вавилову с просьбой вернуть доклад о переделке Кремля в музей! Отправив письмо, профессор тщетно ждал прихода Луки Селестенникова, тот по-прежнему бежал от него, и по-прежнему квартира его неизвестна. Мустафе надоело клянчить, он покинул крыльцо. Истома от света, скользящего по окну, легла на тело Гурия. Падение, которое он претерпевал, уже виделось отрадой, уже Кремль относился к нему снисходительно, как к Афанасу-Царевичу, есть и наслаждение в этом. Он пощупал свою бороду, она отросла, он ее не мог подстригать, так как даже ножницы забрал Е. Чаев. Широкий и легкий, похожий на древесные стружки, смех донесся из кухни. Гурий затрепетал. Он сразу догадался, чей это смех. Теперь, когда еще и этот смех покорится ей, Агафье ли не перейти на Мануфактуры. Агафья выспрашивала:
— Денег от тебя мы взять возьмем, но какая тебе прибыль, у тебя в Мануфактурах есть церковь и кружка, ты и через ту церковь смогла принести. Безличный дар угоднее богу, сестра.
— А ты вынеси кружку, святая душа-богородица, вынеси на кухню, смирись и поклонись жертвователю! Я в кружку по червонцу буду опускать, а вечером прибежит ко мне Мустафа-красавец, украдет у отца коня и внесет мне пять червонцев и еще твой березовый портрет в придачу… рыбки, козявки, вишь, плавают по портрету…
— Побаловался иконописец, не должен был светский портрет снимать, я его предупреждала, прости уж, Клавдия…
— Васильевна, богородица, Васильевна!
— Клавдия Васильевна… Принесу я тебе сейчас кружку.
— Нафаршировали тебя смирением, девушка, неси. Не стыдно грешные деньги брать? Похотью от них несет на версту.
— Крест все смоет — и похоть и твои намеренья, Клавдия Васильевна, не для себя копим.
Агафья вернулась быстро. Гурий услышал шелест бумажек и смех Клавдии:
— Руки-то у тебя, богородица, жадные, руки бы надо иконописцу рисовать. Венички-то кто это тебе поднес, веничками-то тело чье стегаете, не Мустафа ли тебе поднес венички и не в бане ли ты его хочешь в христианство принять? Торопись, а то я его сегодня же окрещу и не выпущу, сестрица, застрянет у меня азиатец. Острастила ты Кремль, а я Мануфактуры отращу, и подхватит нас обеих такая сила, которой я в жизни не могла найти, и понесет и закружит. Кто же тебе веники нарвал, не Лука ли Селестенников, правдоискатель и убийца?