— С новым домом, с новым счастьем! — как труба провозгласил он, опустил руку в новый, чистый, припасенный его женой Еленой холщовый мешочек и вольготным, щедрым жестом сеятеля осыпал нас в постелях твердым, свежим, веющим полевой прохладой золотистым зерном. Потом таким же широким жестом он осыпал пол, стулья, диван, из щедрости бросил горсть даже на стены, птицам, и казалось, что вот сейчас все вокруг, как в поле, зазеленеет. И на душе было хорошо, радостно.
Всходило солнце.
Петушок на крыше первый увидел солнце, и золотой сигнал его был принят всеми петухами, потому что тотчас же со всех сторон закричали: «Ку-ка-ре-ку!» Сначала на этой улице, а затем и на следующей улице, и во всем местечке, и за рекой, пока крик не достиг дальней, выступающей из тумана зубчатой монастырской стены, и тогда уже откликнулись и горластые монастырские петухи, за исключением тех, которых накануне зарезали и съели монахи, потому что они очень любили петухов.
Навстречу солнцу поднимались травы, утренний ветер длинными руками расчесывал их, и они были то голубые, то серебряные.
Я был на великом празднике земли, когда каждая травинка возникала, как ярко горящая зеленая свечка, когда каждый цветок зажигал в своей чашечке вечный огонь. Нов и прекрасен был мир — столько золотых нитей было протянуто в воздухе от земли до неба, и новый дом светился и ликовал. И никто не знал, никто не знал, что ожидало нас сегодня же.
…День начинался обычно.
— Котя, не угощай кошку огурцами — кошка огурцов не ест!
Толстомордый, веснушчатый Котя сидит перед котом и сует ему под нос большой желтый соленый огурец.
— Маринованного хочешь, не хочешь?
Терентий вежливо сиреневым язычком облизывает огурец и жеманно отворачивается. Но Котя заходит со стороны и настойчиво тыкает под мягкий нос огурец.
— Ешь, дурак, это вкусно!
Кот раздувает седые усы и фыркает: «фи-фи», и, чтобы зря не портить себе нервы, он переходит в другое место и снова солидно укладывается, подставив, как это любит, свою усатую морду под прямые лучи солнца, и блаженно закрывает глаза.
Но снова что-то постороннее закрывает солнце, и под носом оказывается ненавистный желтый, остро отдающий чесноком и уксусом, противный огурец. Завитые усы его становятся жесткими, сонные ласковые глаза загораются зеленым блеском: «Внимание! Пантера!»
— Жуй, дурак, жуй, — канючит Котя, тыкая в нос огурец.
Терентий теряет терпение, вскакивает, спина медленно и жутко изгибается, щетина становится дымчатой и искрится: «Видишь, какой я злой!»
— Идиот паршивый, — говорит Котя.
Терентий, изловчившись, прыгает и лапкой проводит по Котиному носу.
— Ой! Где мои глаза? — кричит Котя.
А Терентий уже на трубе и по трубе на крышу и оттуда смотрит вниз и мяукает: «Я тебя предупреждал. Я ведь тебя предупреждал…»
И вот как раз в это время в знойную глубокую местечковую тишину откуда-то издалека донеслись звучные хлопки. Никто не обратил на это внимания. Но хлопки не унимались. Они повторялись через зловеще определенные промежутки все громче, все ближе, и все еще непонятно было, что это такое и зачем? Ведь так ярко светило солнце, мирно, спокойно, неподвижно, нежными ягнятами спали в голубой вышине неба облака, так весело, беспечно перелетали с ветки на ветку и свистели птицы и подсолнухи поворачивались к солнцу…
Но вот где-то совсем близко, рядом, за тихими крайними хатками, что-то лопнуло с такой силой, что в домах зазвенели стекла.
Теперь уже не было ни минуты тишины, и все вокруг дрожало и рокотало, и самый воздух, начиненный динамитом, взрывался и выл.
Погреб, куда набилась вся улица, встретил нас холодной тьмой. Пахло укропом и каменной плесенью. Все, к чему ни притронешься — огуречные бочки, камень, — все было склизкое, живое, как жаба.
Острыми ножами сюда проникали солнечные лучи, и я с жадностью ловил их, стараясь, чтобы они упали на лицо и руки.
В погребе глухо слышались толчки, они сливались в сплошное гудение и бурлили, бурлили все громче, словно из самой глубины земли к нам шел поезд.
А в погребе рассуждали.
— Это Деникин, — говорил один.
— А я вам говорю, это Махно, — говорил другой.
— Много вы оба понимаете! Это «зеленые», если вы хотите знать, — говорил третий.
— «Зеленые» или «черные», «белые» или «фиолетовые», а плохо будет нам, — заключил учитель.
Где-то там, наверху, порывом ветра открылась дверь, ослепило дневным светом, подуло душным, летним травяным теплом. Из солнечного дня, из того, другого, уже отдалившегося и неправдоподобного мира появилась чья-то тень.
— Кто там? — закричали из погреба.
— Я! — откликнулся тонкий голосок.
— Что значит «я»? — кричали из погреба.
— Я, Микитка.
Он был в белой сорочке, веселый, теплый, как осколок солнечного луча.
— Ну, что там, что?
— Ух! Ух! — отвечал Микитка.
— Что значит «ух», — ворчал учитель, — разве ты не знаешь, что нет такого слова «ух».
— Ух, дядя, — не унимался Микитка, — как бабахнет, как треснет, как начнется пожар!
— Ну, где пожар? — вяло спросил дед.
— Да у вас, дядя! Все сгорело, все! — с пылом рассказывал Микитка.
Мальчик не понял, почему дед схватился за сердце, — ведь это так интересно, так ново. Как бабахнет! Как треснет!
— Гляди! — сказал Микитка и достал из бездонных карманов еще теплый, блестящий и зазубренный осколок. — Славный биток!
Так же неожиданно, как все это началось, наступила глухая, темная, страшная тишина… Слышно было, как звеня струился песок.
Дверь погреба была открыта в звездное небо, и коралловые нити звезд висели у самого порога.
Люди тихо, на цыпочках, выходили и исчезали, растворяясь в темноте.
Я еще не совсем проснулся, и все это казалось сном.
— Дед, милый, где мы?
Он взял меня за руку и, еще сонного, повел наверх, к звездам.
Жужжание жука, дрожащий, трепетный полет слепых, бьющихся прямо о козырек ночных мотыльков и томительный запах неизвестных цветов, — отчего же раньше я не видел и не ощущал всего этого с такой силой как сейчас?
4. Батько Козырь-Зырько и другие
Дом наполнился звоном и выстрелами, будто не люди, а заряженные ружья ходили по комнатам. В передней висела разрубленная корова. С нее ручьями стекала и хлюпала под ногами кровь. Пьяные шлычники бегали по комнатам с раскаленными сковородами, на которых шипели огромные куски мяса, пережаренные с соломой и даже со щепками, и кто-то рубал шашкой гигантский солдатский хлеб, твердый как камень и тоже испеченный с соломой и углем.
На дворе в зеленых плисовых штанах стоял батько Козырь-Зырько, окруженный долдонами в шапках с черными шлыками, откидывающими зловещие тени, в которых помещался не только батько, но и вся его свита. Здесь был горбатый аптекарь в больших роговых очках, с бутылкой нашатырного спирта в руках, похожий на крючок писарь с железной чернильницей у пояса, казначей с большой, в ладонь величиной, государственной печатью на серебряной цепочке. Была даже дама в ротонде, которая держала на блюде моченые яблоки, и мальчик Кузька, в обязанности которого входило чесать пятки батьку, потому что у батька Козырь-Зырько на душе было столько грехов, что он не мог уснуть, если на ночь ему не чесали пятки. Это был целый дворцовый штат, достаточный, впрочем, и для дворцового переворота.
Может, и странно было видеть среди черношлычников с плетеными нагайками как бы вынутого из пыльной личинки горбуна с бледным, припудренным лицом. Но, как это часто бывает, именно он и был самым могущественным человеком в этом анархическом государстве. Батько очень гордился своим аптекарем и в назидание стражам завел ученый разговор:
— А что, аптекарь, и персидский порошок у тебя есть?
— Есть, батько, — отвечал аптекарь и вытащил из шаровар какую-то пыльную коробку.
— А что, персидским порошком посыпают покои и диваны персидскому шаху? — спрашивал батько.
— Я сам это видел, — подтвердил аптекарь.
— А что же говорит персидский шах, когда ему посыпают покои персидским порошком? — интересовался батько.
— Ой койцец бен койцец кецуцей вейкацец, — не задумываясь отвечал аптекарь.
И стражи лупили глаза на горбатого аптекаря и его коробку с драгоценным порошком.
— И золотые пилюли, говорят, у тебя есть? — гордился батько.
— Нет, батько, золотые пилюли жиды попрятали, но я их достану.
— А это что у тебя? — спросил батько, вытаскивая из аптекарской жилетки пузырек.
— Капли датского короля! — ухмыльнулся аптекарь.
— Короля? — на этот раз удивился уже и батько. Он вылил в медную кварту пузырек и выпил залпом, как водку. Утеревшись рукавом, батько смолчал, но на лице его было написано: «Дурак он, твой датский король!»