— Откуда вам известно?
— Откудова, откудова! Надо собственное понятие в голове иметь.
И пойдет и пойдет. Ворчит действительно как свекор.
Не по душе Ганне слобода. Непривычна Ганна топить плиту кизяками, полоскать белье у колодца. Больше всего не нравятся бабы слободские, которые упорно считают ее рязанской. Просто зло берет! Какая же она рязанская, если весь век прожила в Ростове. А Ростов — вот он, рукой подать. Всего три пересадки: Пологи, Волноваха, Дебальцево — и ты дома. На попутной машине — и того ближе. Когда Костя уходил в запас, Христом-богом молила: в Ростов-Дон. Куда там! И слушать не хотел. Только в слободу. Провалилась бы она! Что хорошего в слободе? Медом она намазана, что ли? Настырный, чертов хохол. Вроде папы-землемера. Когда-то был покладистым. Ласковый, хоть голыми руками бери. И взяла — сама теперь не рада! А ведь не хотела, не нравился. Долго обходила его койку в госпитале. И вот, дура, попалась.
Лежал поломанный весь. Ноги в гипсе, на руках шины. Лицо темное, губы блеклые — посмотреть не на что. Только глазом карим водил по сторонам. Прижмурится, бывало, прищурится от боли. Ганна подходила, во всем помогала. Но к душе не подпускала. Не о таком думала. Скулы широкие отпугивали, глаза раскосые стращали, губы, что враз синее гипса становятся, если что не по нем, отталкивали. Не такую карточку в сердце носила. Не для такого себя берегла. Но прилип, и оторвать не сумела.
Когда Ростов уже стал нашим, потянуло туда. Просила-молила, чтобы дали отпуск. Не терпелось на дом свой поглядеть. Без хозяев он, сиротой остался. Отец на фронте. Мать подалась с младшей дочерью в Среднюю Азию, в эвакуацию. Ганна в моряцком госпитале службу несет.
Костя к тому времени пошел на поправку. Шины сняли. Сунули костыли под мышки. Запрыгал по саду, словно журавель подбитый. Просит:
— Ганя, оставь ориентиры. Скоро поеду в слободу, на побывку. Заскочу по пути.
Оставила. Пусть заглядывает.
… Долго давил на кнопку звонка. Потом постучал в двери ботинком. Звонок же немой. Электричества в городе нет.
Откинула цепочку, щелкнула задвижкой, сняла крючок. Он не вошел — влетел в прихожую. И кто его знает, почему у нее ослабли ноги. Может, потому, что в эту минуту не было рядом человека ближе, роднее. Город разрушен. Все чужие. Пусто вокруг. А тут он. Стоит, улыбается. Таким милым показалось его широкое лицо. Чем-то родным повеяло от него, чем-то дорогим пахнуло от темно-синего кителя, от золотистой фуражки. Кинулась на шею, ни о чем не подумав, ни о чем не пожалев.
Когда ехала в Ростов, в станице раздобыла яиц. Осталось еще немного. Вот бы угостить Костю глазуньей. Но ни масла, ни сала. На чем жарить?
Костя сбросил китель на кровать — зарябила тельняшка, — открыл чемодан. Выхватил бутылку кислого «гурджаани».
— Я сам!
Накинул передник, подался в кухню. Запылали в плите какие-то старые журналы. Загудела сковородка, кинутая на конфорку. Вытащил из бутылки глубокую пробку, плеснул розовое вино на сковородку.
— Чи ты сказился?
— Ось покуштуешь!
Вино закипело, зашипело, задымило парком. Костя стукает ребром ножа по яичку и хлюп в вино, хлюп. В самом деле, вкусная штука получилась.
Накормил, напоил и спать уложил, ласковый. Ничего лучшего не хотела. Ничего лучшего придумать не могла. Да и зачем? От добра добра не ищут! Потом появилась тревога. Боялась потерять единственного! Как быть, что делать? Ему утром в слободу ехать. Сроку — пять суток с дорогою. Говорит, отпустили только одним глазом взглянуть и обратно. А там часть догонять надо. Вон уже куда передовая откатилась. А в слободе родной угол. Там отец.
Не отпустила его Ганна в родную слободу. На весь срок при себе оставила. А вышло время, проводила на шоссе. Прицепился на попутный «студер». Рукой не успела махнуть, как с глаз пропал.
Не знаю, шутку он шутил или правду говорил, но услышал я от Кости вот какую историю.
Морские бомбардировщики базировались в Констанце. А рядом, сотни через полторы километров, — Бухарест, Букурешти. Видел его Костя с воздуха, но то не в счет. Захотелось пройтись собственными ногами по зеленым улицам румынской столицы. Город, рассказывают, красоты необыкновенной. Не было бы на земле Парижа, Букурешти вполне мог бы заменить Париж.
Одним словом, поехал Костя в Бухарест. Умостился в маленьком, не по-нашему устроенном вагоне и покатил. А сиденья чудно́ по вагону расставлены: и так и этак. Вдоль и поперек. Спальных полок не видать. Они и не нужны. Тут все государство засветло проедешь — спать некогда.
Поглядывает в огромные проемы окон. По сторонам бегут холмы, сплошь укутанные виноградниками. Долины усыпаны краснокирпичными домами. Среди них, точно чабаны среди отары, возвышаются церкви островерхие. Бегут рядом или, пересекшись под углом, уходят в сторону шоссейные дороги, обсаженные сливовыми деревьями. Слив здесь много. Из них и вино гонят, и напитки всякие давят. Их и солят, и маринуют, и сушат, и в капусту кладут. Сливовый край, и только. Раньше думалось, растет на румынской земле одна кукуруза. Выходит, не только. Слива кукурузу потеснила. Потеснила, понятно, в сознании Кости. Как оно на самом деле, ему неизвестно. Потому что он в этом крае совсем недавно. Даже Бухареста не видел. Ну, а кто не видел Бухареста — тот не видел Румынии!
Вокруг дядьки в плотных домотканых одеждах. У каждого сумка полосатая из ряднины сшитая, деса́гой называется. В сумках — чего ты хочешь: и гусаки голгочут, и куры квохчут, и поросята визжат. Или, скажем, макуха выпирает, или кукурузные початки. Все везется на продажу. А куда — всякому понятно. Потому что то и дело слышатся слова: «Ла ураж Букурешти?» — в город Бухарест, значит.
Всего больше слив. Они в широких плетеных корзинах. Хмельная сливовая сладость заполнила все пространство. Надышишься — без вина опьянеешь.
Костя внимательно вглядывается в бурые крестьянские лица, то седоусые, то сивобородые. Глядел на теток, распустивших сборчатые юбки, надвинувших цветастые платки на глаза. Смотрел на руки в темных трещинах и желтоватых мозолях. И дядьки и тетки многим похожи на наших слободских жителей. И, понятно, никакая война, никакая стрельба их не радует. Тут и виноградники надо обрабатывать, и за скотом ходить. Тут и пацанву обшивать-обстирывать надобно, и сливы собирать. А разве им парубков своих не жаль, тех, что под Мелитополем или под Таганрогом похоронены?
Тихим ехал Костя в город Бухарест. И слободу припомнил, и осточертевшие вылеты на задания. Жаль ему стало себя. Потому что, кто знает, вернется ли он из очередного полета или, может, булькнет в море? Увидит ли он свое село, что за горами, за долами прилепилось у неширокой речушки Салкуцы?
Но, видать, так устроен Говяз, что долго грустным не бывает. Сидит в нем чертик озорной, бесенок неуемный. Сидит и щекочет под ложечкой.
Когда поезд подкатил к шумному перрону, когда толпа вынесла Костю в город, чертик и вовсе его замучил. Пошел Костя писать виражи. Вначале заглянул в погребок. Хозяин пригласил «снять пробу» с каждой бочки. А их пять. Наполовину замурованы в стену. Глядят днищами на посетителей, достают длинными деревянными кранами до стойки. На стойке стеклянные кружки, высокие, сужающиеся книзу.
Костя словно прилип к кружке. Кисловато-холодная жидкость хорошо утоляет жажду, легким теплом расходится по телу. Когда поднялся из погребка, Букурешти предстал перед ним писаным красавцем. Костя и глаза зажмурил, и рот открыл.
— Буна сара, домине локотинент! — поздоровалась с ним смуглолицая дивчина. Она назвала его господином лейтенантом, хотя он на самом деле уже давно старший лейтенант. Но откуда же ей знать о таких тонкостях? К тому, же у румын, сдается, и нет такого звания — «старший лейтенант».
— Норок (привет), миледи! — ответил Костя, помахивая ладонью.
— Домине локотинент пил вино? — улыбаясь, спросила она почти по-русски.
— Пэнтра пуцынэ! — ответил по-румынски. Что означает: самую малость.
— Хорош локотинент!
— Буна, буна! — подтвердил данную ему оценку.
Нельзя сказать, чтобы он был очень пьян. Тут все надо объяснить тем чертиком, который встрепенулся в нем.
И пошли они вдоль самого красивого города Европы (Восточной, конечно!), чувствуя себя по-детски свободно. Он положил руку ей на талию. Она оперлась на его плечо легкой ладошкой. Ему захотелось подарить ей что-нибудь. Пусть помнит Костю Говяза, хлопца из украинской слободы. Потащил ее в ювелирную лавочку. Увидев под стеклом витрины колечко с лиловым камушком, ткнул пальцем в стекло:
— Подайте!
Надев колечко на мизинец своей «миледи», Костя задумал поговорить по душам с хозяином. Перед ним человек иного мира — собственник, буржуй, капиталист или как там еще? В общем представитель диковинного для нас сословия. Начал такой разговор: