— Тю, чи це Юхим?
— Уже и на себя не похож?
— Ей-бо, правда!
— Краше чи хуже стал?
— Кто тебя знает. Важным сделался.
— А ты думала! — гордо хмыкнул собеседник. — Все считали, что Юхим — так себе, а, выходит, не так.
Гордится Юхим. Наконец-то и он что-то значит, и он на виду. Шутка сказать, третий человек в слободе. Сам себя числит третьим — иначе никак не получается. Как ни крути — третий. Первый — староста. Всей управой ведает. Второй (тоже ничего не попишешь) — голова общинного хозяйства — бывшего колхоза. Третий — Юхим. Пусть он простой полицай. Но и по опыту и по возрасту — полицай над полицаями. Остальные — желторотые. Ни пороху не нюхали, ни плену не испытали, ни, наконец, военных, училищ не проходили.
Поля опрокидывает ведро над горлом бидона.
— А что, если наши вернутся?
— Ось як тут волосья вырастут, — ткнул черным ногтем в желтоватую ладонь, — тогда вернутся. Чула?
— Не глуха.
Снова наклонилась над добрым колодцем.
На широком дворе волости, или сельсовета, или сельской управы (не знаешь, как теперь и называть!), расположили пленных. Просторный двор сделался вдруг тесным. По пленным можно было понять, где теперь идут бои, до каких пределов отступили наши. Шахтеры и донские казаки, кубанцы и кавказцы — все сбиты в одну оборванную и голодную толпу. Поглядишь — сердце обрывается. Забегали бабы от волости до хат и обратно. Кидают через огорожу паляницы хлеба, пампушки, коржи — что у кого есть.
Юхима тоже поставили в охранение. Рваная, колотая, битая толпа вызывала в нем двойное чувство. Ему жалко было униженных людей. Помнил свой плен, свои болячки (не доведись испытать снова!). И все же радовался тому, что народ этот взят в далеких от слободы краях. Значит, германец вошел глубоко, значит, он силен. Значит, его дело верное. Его порядок прочен. И Юхиму нечего беспокоить себя вопросом: «А что, если придут наши?» Путь избран верный. Живи, поживай да добра наживай.
С того крыла здания, где суд и «холодная», на внутреннее крыльцо вышел уполномоченный немецкого командования. С ним целая свита: охрана, переводчик, еще какие-то лица в цивильных пиджаках. Уполномоченный говорил долго. Переводчик изложил короче:
— Согласные служить в особом батальоне получат свободу, оружие, пищу. Наденут военную форму. Станут солдатами, а не подневольной скотиной. Пойдут сражаться за великое дело, вместо того чтобы гнить в лагерях.
Некоторые перекочевали в сторону, указанную рукой немецкого офицера. Сердце Юхима радостно заколотилось. «Ага, значит, не верят, что вернутся свои. Фух!..» Вытер жестким рукавом лоб, задвигал кожей головы, даже фуражка заходила.
Вместе с другими полицаями отвел согласных в здание школы. На радостях хлопнул одного дядю по плечу, подморгнул. Мол, теперь одной веревочкой связаны. Дядя так посмотрел, что пришлось отвернуться. Понял Юхим: такой сбежит при первом удобном часе. Еще и нож тебе в спину всадит. Заныло под лопатками у Юхима, погано сделалось на душе.
Натворили переполоху румынские вояки. Ворвались в слободу на пяти подводах. Залопотали, как цыгане, шут их разберет про что. Только и понять: Сталинград, Сталинград! Но что с тем Сталинградом стряслось, не ясно.
— Каруце мердже ла ураж Букурешти!
Вопят, значит, что их каруцы едут в город Бухарест, что, мол, им, румынам, нечего здесь делать. Им надо отправляться домой.
Ну, это, голубчики, будет видно. Это как ваше командование распорядится. Если же домине капитан Гергуляну не уймет панику, и его приберут к рукам. Румын у немца не разгуляется!
Каруцы покатили на запад. Ушли безнаказанно, посеяв в слободе панику. И уже никто толком не знал, где линия огня, что со Сталинградом, что с Ростовым. Румынский комендант все чаще пускал в ход плетку, ругался на своих и на чужих:
— У, мама дракуле!
Вдруг снял немногочисленный гарнизон и ушел на запад. Видно, решил, как и те солдаты, что на каруцах драпали из-под самого Сталинграда: румынам нечего здесь делать, надо двигаться «ла ураж Букурешти». А что? Там для них действительно больше интересу, чем в чужой степи.
Тихо стало в слободе. Ни румын, ни немцев. Только староста в управе, да голова общинного хозяйства, да полицаев горстка. Разве такими силами удержишься! Забегал Юхим. Зашарил по углам: куда бы укрыться, куда бы провалиться!
Оказалось, рано ударяться в панику. Немцы выставили у Днепра заслон, закрыли все дороги назад. Беглецов ловили, ставили в строй, поворачивали лицом к восходу. Снова пошли войска через слободу, потянулись на восток каруцы.
Однажды, когда часть проходила мимо волости, услышал:
— Юхим, вини коч!
Просят подойти. Гавва подался на окрик. Оказалось, его окликнул бывший постоялец Запша — румынский серб.
Долгими вечерами рассказывал Митко Запша свечу одногодку Юхиму Гавве разные истории. Всего чаще вспоминал серб, что где-то в Америке, на том краю света, живет тетя. Приглашает к себе. Присылает фотокарточки для большей веры. На тех снимках и ферма, и дом каменный, и трактор собственный. Мечтал Митко попасть в страну обетованную — Соединенные Штаты, да все никак не получалось. До войны выехать не успел. В войну — совсем не выехать. Подданный румынского короля пошел воевать за интересы королевской власти.
— Митко! — Юхим ухватил Запшу за рукав, пошел рядом со строем. — Отдыхать будете у нас?
Серб отрицательно помотал усталой головой. Торопят, не до привалов, мол.
Шли долго, через село. Когда поравнялись с первой полосой ветроупорки, Запша наскоро поведал Юхиму о наболевшем:
— Хорошо бы в плен…
Лагеря будут, тяготы будут. Но от русского плена все-таки ближе до американской земли, чем от армии Антонеску. Как-никак Советы и Штаты — союзники.
Юхим даже не слышал, о чем говорит Митко. В голове туманилось, от страха поташнивало. Казалось, не сегодня-завтра стена, составленная из таких вояк, как Запша, рухнет. Хлынут русские через ее развалины. Доберутся мигом до слободы. Первым долгом разыщут Юхима…
Поздно вечером постучал к Саше.
— Чего тебе?
— Саня, сохрани на ночь. Утром двинусь куда-нибудь подальше.
Не смогла прогнать, раз человек попал в беду. Такое уж у нее слабое сердце.
Поселок расположен в устье реки. С восточной стороны — океан. День и ночь стучится в каменную косу. Огромные валы взлетают высоко, рассыпаясь невидимой пылью. Водяная морось несется над поселком. Оттого здесь всегда, даже в самое солнечное время лета, прохладно и влажно. Река, упираясь в океан, замедляет течение, раздается вширь, разливается озером. Когда дуют восточные ветры, она и вовсе выпирает за берега, растекается по картофельным огородам, по болотистым впадинам. Образует острова, затоны.
На западе видны сопки. Ломаной линией синеют на фоне блеклого неба. За сопками, вдали, поблескивает кристаллической белизной снежная шапка вулкана. Самого вулкана не видать. Его синее тело, как бы растворившись в воздухе, исчезает из виду. И снежная вершина, сдается, плавает самостоятельно. Веришь, будто она удерживается в небе невидимыми нитями. В этой картине есть что-то торжественное. Глядя на нее, хочется верить в чудо.
Но чуда все нет и нет. Который год видит Юхим, как вздувается мутная река. Который год видит, как нерпы показывают над ее поверхностью свои глупые морды. Вынырнут, уставятся на тебя круглыми глазками, глядят-глядят, словно они тебя жалеют. На душе и так муторно, а тут еще эта жалость.
Выше по течению, на сыроватой луговой равнине, расположены деревянные бараки. В бараках — двухъярусные нары. Там и Юхимово место. Привык к нему. И уже ничто не тревожит: ни вышки с часовыми, ни шипастая проволока, ни окрики дежурных. Кажется, всегда так было, всегда так будет. Другие психуют. Режут вены стеклом. Курят чай. Едят какую-то собачью блекоту — траву сушеную, которая ударяет в голову, опьяняет намертво. Только бы забыться, только бы не видеть баржи, которая смердит тухлой рыбой — чавычей. Только бы не тесный трюм, куда сгоняют после работы. Только бы не чувствовать нудного покачивания на медленной зыби.
Баржа ранней ранью отходит от лагерного пирса. Ее медленно разворачивает малый заводской буксир, тащит к стенам рыбного завода. Поздно вечером она возвращается на прежнее место, устало покачивая широкими боками. Ее оставляют здесь на ночь. Буксирчик, словно вырвавшись на волю, резво убегает в порт, разводя шо сторонам широкие усы — буруны.
Юхим — мужик спокойный, медлительный. Не балует себя всякими переживаниями, не тешит надеждами. Однако, когда удается взглянуть на белую шапку вулкана, плавающую в небе, к его горлу подступает что-то давучее. Вспоминается родная хата, угол с иконами, библейские картинки. Видел на тех картинках подобное: белое облако и на нем — святой, легко и свободно парящий над миром….