Судно ошвартовалось у стенки рыбного завода. Юхим спрыгнул с пирса на палубу. Под тяжелыми подошвами заскользили рыбьи тела. Неудобно стоять на зыбком и скользком. Да еще при такой волне. Он схватился за стойку, зарывает ногу, добирается до прочной палубы. Широкой лопатой-совком нагружает улов в кошель.
— Вира помалу!
Кошель медленно поднимается над судном, уплывает в сторону пристани. Повиснув над коробом транспортера, открывает узкое днище. Бело-серебристый обвал грохается в короб. Рыбу подталкивают на планки транспортера. По ленте она поднимается высоко над пристанью. А там, подхваченная новой лентой, движется по деревянному узкому мосту дальше, в цехи.
Юхиму жарко. Поверх фуфайки, поверх ватных брюк — прорезиненный комбинезон. Юхим снимает серую арестантскую шапку. Полой фуфайки вытирает вспотевшую стриженую голову. Снова орудует лопатой. Чем-то доволен. Больше того, улыбается, видно, вспомнил.
Гавва — разнорабочий. Кидают его куда кому вздумается. То на выгрузку, то бочки заколачивать, то холодильные ямы заваливать уловом. Везде соль, соль. Скрипит, под подошвами ботинок, шуршит в складках одежды, горчит на губах. Вчера гонял вагонетки во вторую часть завода, расположенную по ту сторону улицы. Вон за теми металлическими воротами. Гонял в консервный цех. Там — другой свет. У резаков, у автоклавов, на упаковке — везде девчата. Молодые, славные. Вместо прорезиненных роб — белые халаты. Косынки белые. Даже рот раскрыл от удивления. Загляделся, словно попал в мир неведомый.
На пристани, где работает Юхим, тоже есть девчата. Но то люди иного сорта. Они из своих, из заключенных, и цена им, ясно, иная. А у этих жизнь чистая. Кончится рабочий день, поплывут на белом пароходике в поселок, что по ту сторону реки.
Что и говорить, каждому воля снится. Каждый дни по пальцам считает. Некоторые пытаются бежать из заключения.
Юхим не пошел бы на такое. И не потому, что боится расплаты. Нет. Просто не верит в подобное спасение. Набегался: и из плена бегал, и когда свои на слободу наступали, убежал. И после войны в бегах. Думал, уже все про него забыли. Но ошибся. Показался как-то в своем городе на базаре. Опознали. Повели куда следует.
Бегал, скрывался — не помогло. Понял накрепко: все, что отпущено, надо снести, отбыть до последней заклепки. Пусть выпадут зубы, посекутся начисто волосы. Но отбыть. Любой ценою, пусть самой длинной дорогой, но вернуться в слободу. Пусть плюют в очи, кидают в него каменьями, пусть проклинают вслух — все равно вернуться, войти в свою хату, начать жизнь заново.
С запада, со стороны моря, словно волны, беспрестанно накатываются валы туч. Они нудно моросят, проплывая низко. До того низко, что, кажется, задевают за голые сучья вязов. Я со своим взводом залег у развилки. Лежим в дренажной канаве, которая стрелочкой уходит к югу, упирается в рощу. Удивляюсь, почему в канаве нет воды. Вернее, она есть, но не столько, сколько должно быть в апрельскую пору.
Лежим в канаве, а значит, и вдоль дороги, параллельно бегущей. Канава спасает, дорога прикрывает. Высоко подняла асфальтированную хребтину над болотистым местом, служит нам бруствером. По ту сторону дот. Словно клещ в живое тело, въелся в землю, вошел в нее бетонированным корпусом. Чуткая амбразура неусыпно следит за дорогой, за развилкой дорог. И обе дороги замерли. Получилось нечто похожее на закупорку вены.
За нашей спиной — Кенигсберг, чадящий развалинами, обугленный город. Краснокирпичные стены соборов тянутся к небу.
Если поехать от развилки влево — попадешь в Пиллау. Направишься в противоположную сторону, на север, — доберешься до Раушена, к янтарному побережью, к золотым пескам пляжей. Но попробуй доберись, если дот сыплет крупнокалиберными пулями по асфальту, если вся развилка в его владении.
Майор мне сказал, что вчера морская пехота выскочила на песчаную косу Фриш-Нерунг, вблизи Пиллау. Так что Пиллау, видимо, наш. База флота. Вслед за катерами подтянутся другие корабли. Тут и для эсминцев, и для подводных лодок места хватит. Со временем и транспортеры подойдут. А вот Раушен взяли или нет? И откуда его брать придется, с какой стороны? Отсюда, с суши, со стороны хуторов, или оттуда, с моря? Тяжело будет оттуда. Берег высокий. Тянется валом на десятки километров. По валу лес. Укрепления. Если атаковать с моря, многие холодной водой захлебнутся. Видно, отсюда все-таки удобнее. Раушен, говорят, как Сочи. Половина немецкой столицы сюда на купанье выезжает. Дача Геринга стоит в Раушене. Санатории всякие. Курорт!
Я накрылся плащ-палаткой, посматриваю на часы. Вот-вот заговорят наши орудия. Хорошо, когда за спиной свои пушки. Идешь вслед за огненным валом, словно щитом прикрытый. Идешь и доделываешь то, что не смогли сделать снаряды.
Я стал по-хорошему суеверным. Как же! Без малого четыре года под пулями хожу — и ни одна не задела. Сам себе в шутку говорю:
— В чудно́й кринице купанный-завороженный!
Сейчас заговорят орудия. Чувствую, кровь приливает к голове, стучится в ушах. И чем меньше секунд остается до первого залпа, тем медлительнее становятся секунды. Под плащ-палаткой дышать нечем, высовываю голову, гляжу на взвод, залегший цепью вдоль шоссе. Каждый прикипел к земле, впился в нее ногтями. Никакая сила не способна его поднять. Но нет, неправда! По моему свистку все кинутся на асфальт и — на ту сторону полотна. Я знаю, что все кинутся. И я тоже. Сам себе дам сигнал и рванусь первый, забыв о взводе. Но взвод будет со мной. Внутренним зрением буду видеть каждого моего человека, буду знать, что он делает. И в то же время в мыслях моих застрянет только амбразура. В ней сейчас заключено все. Она средоточие всего. Если заткну — наступит такая радостная тишина, от которой может помутиться рассудок. После этой амбразуры все пойдет словно в сказке. Города начнут сдаваться по щучьему велению. Сам Берлин выйдет навстречу с ключами на шитой золотом подушечке. Только бы заткнуть амбразуру! Она тот последний рубеж, тот замо́к, который не пускает нас в мир новый, спокойный и светлый. И, странное дело, пришло успокоение. Когда все ясно — страх пропадает…
На голову полетели сучья, комья дымящейся земли. Показалось, наши артиллеристы спутали все на свете. Вместо того чтобы изуродовать немецкий бетон, решили вбить нас в землю или развеять по ветру.
Я все точно рассчитал. Поднял людей на приступ. За дымом и пылью дота не было видно. Показалось, его уже вовсе не существует. Разломан, размолот, вдавлен в глубину.
Я почувствовал: мы охватили дот со всех сторон. И тут же убедился, что был прав, опасаясь минированных подходов. Малая площадка от асфальта до бронебетонного колпака оказалась коварной. «Я же говорил майору. Я же столько с ним спорил», — пронеслось в голове. А он мне свое: «Там с птичий нос расстояние. Кто станет закладывать мины? С шоссе на дот перепрыгнуть можно. Неужели не понимаешь?» Я ему: «Вдруг на это рассчитывают?» Он обиделся: «Не может там быть мин, пойми, и не пререкайся, не выводи меня!..»
Мина рванула чуть сзади. И все дальнейшее произошло по инерции. Падая вперед, швырнул связку гранат в сторону щели. Щель угомонилась. Перед ней еще при рождении дота были спилены толстые вязы. Спилены низко, у самой земли, чтобы увеличить сектор обстрела. Перед ней — вставший дыбом асфальт, разворошенный лужок. Перед ней — тела моих товарищей, что успели скосить пулеметы.
Я отлетел влево. Дот своим бугром уберег меня от смерти. Связка моих гранат меня бы тоже не пожалела, как не пожалела она тех, кто укрывался за амбразурой, внутри. Я не видел, что она там натворила, но безмолвие, которого все хотели, пришло.
Снилось мне это или в бреду виделось? Будто сижу на берегу Салкуцы в зарослях лозы, жду подходящей минуты, чтобы кинуться на грядину. Не помню, что хотел там добыть, но знаю: что-то было нужно. Хозяин грядины, болгарин, стоит на самой середине огорода, посвечивает белой бородой. Срывает синие баклажаны, кидает их не в меня, а вверх. Они высоко поднимаются в небо. Блеснув полированными боками на солнце, превращаются в авиабомбы, несутся обратно на землю. И уже метят в мою голову. Нудно воют, угрожающе поблескивают, вот-вот коснутся меня. Но подул сильный ветер — баклажаны-бомбы прошли мимо, упали на середину реки. Как только вода улеглась, на ее поверхности вместо оглушенной рыбы показалось бессчетное множество синих баклажанов.
Болгарин кинул новые баклажаны в зенит. И они, точь-в-точь повторив движение первых, начали падать на меня, но опять-таки были отнесены потоком воздуха. Что за ветер-спаситель? Откуда он? Я вытягиваю руки ему навстречу, поворачиваюсь к нему лицом. Кто-то шепчет:
— Закройте окно.
— Нет, нет, — кричу, — не надо!
Бужу себя своим криком. Открываю глаза. Вижу: мою койку обступило множество таких же коек. На них люди. Все забинтованы, словно коконы. В окно заглядывает робкая тополевая зелень.