— Как тебе не стыдно? Обманываешь рабочих людей, наживаешься на них.
Хозяин, не понимавший по-русски, охотно поддакивал гостю, утвердительно кивал головой, по-доброму улыбался.
— Да, да, домине локотинент. Да, да!
— Эксплуататор ты, понял?
— Да, да!
— Жалко мне тебя, красивый парень. Отдай все людям, а сам иди работать. Согласен?
— Да, да! — все так же мило улыбался хозяин.
Девушка, изнемогая от хохота, повисла на плече Кости, одобрила его:
— Фрумо́с, локотинент, хорошо!
Кто его знает, что она за человек, эта «миледи». Может, женщина легкого поведения, может, совершенно наоборот. То, что так просто пошла с Костей, еще ни о чем не говорит: в войну все было просто.
Не расставался с ней двое суток. Когда кинулся в сторону вокзала, она торопилась рядом, по-детски целовала ему руки, всхлипывая, повторяла:
— Кота, Кота, милий! Буна малчик, фрумос малчик!
Видать, не такой уж она была простой и легкой.
Костя шел в часть, как говорится, на рысях. Когда миновал крайние лачуги Констанцы, когда степной ветер ударил в ноздри запахом привялой травы, он и вовсе пустился вскачь. Опаздывал безбожно. Не иначе, опять «губа». И тут — коляска. Даже не коляска, а, пожалуй, карета. Темная, закрытая вся. Дверца с окошком. Лошади не идут, а танцуют. Смотри, не насмотришься. Чья это карета? Наверно, в ней боярин какой-то, кровопийца — эксплуататор местного народа? Но сейчас не в этом вопрос. Карета катится в сторону части. Может, подвезет хозяин-румын? Мы же все-таки теперь союзники.
Встал Костя посреди шоссе, раскинул руки, точно Христос на распятии.
— Стой!
Кони затанцевали на месте, опаляя незнакомца огненным дыханием. Кучер засуетился, залопотал что-то непонятное. Дверца кареты приоткрылась.
— Чи фаче?
Что, мол, такое, спросили оттуда. Костя подскочил к дверце:
— Домине господарь, подкинь к части. Век не забуду!
— Садитесь, господин старший лейтенант!
«О, ты глянь! Этот и звания наши точно понимает, и говорит чисто по-русски», — подумал Костя, усаживаясь рядом с хозяином кареты на мягкое кожаное сиденье. Господин во фраке, сидящий напротив, засуетился. Хозяин успокоил его жестом.
Косте наплевать на их мимику и жестикуляцию. Он устроился удобно, едет быстро. В данной ситуации, как говорят, больше ничего не требуется. Похлопал по плечу хозяина, похвалил:
— А ты хлопец хороший, хоть и буржуй. Понятие имеешь, что человек безбожно опаздывает. — Костя откровенничает: — Ты знаешь, какой у нас «батя» строгий? Ую-ю! Попадись под горячую руку — все шпангоуты пересчитает.
Человек, что напротив, смотрит злыми глазами, а сосед по сиденью ничего, улыбается. Балагурит Костя, дурачиться.
— Слухай сюда, — толкнул локтем соседа, — приезжай к нам в слободу. Борщом угощу, в «косточки» научу играть. Добро?
«Домине господарь» вежливо благодарит за приглашение. Костя не унимается:
— Может, у тебя что болит, наружное. Скажем, свищ какой или язва. Или в костях ломота. Приезжай. Враз вылечу. У нас криница есть, чудно́й называется. Чудеса творит, понял? Правда, вы, буржуи, привыкли в Баден-Бадены прогуливаться, Карлсбады навещать. Все это чепуха! Несерьезно! В слободу надо ездить, в кринице окунаться. Раз окунешься — и все. И не ходи босый!
Костя потягивает сигарету, травит, как говорят на флоте, до жвака галса, то есть так, что дальше некуда. Чувствует себя в экипаже господарем. Настоящий хозяин сидит бочком, слушает с интересом, не перебивая. И все улыбается, улыбается. На лице никакого смущения. Видно, Костя его нисколько не стесняет, скорее, забавляет.
У ворот части карета остановилась.
— Ну, друг, держи! — Костя пожал «господарю» руку. — Век не забуду! — Открыл дверцу, стал на подножку. И поразился: что за маскарад? Почему его встречает у проходной сам дежурный по части, майор? К чему такая суета? Может, сразу под арест ив камеру?
Майор оттолкнул Костю, поднялся в карету. Карета въехала в широко распахнутые ворота. Покатила в сторону штаба.
— Сержант, что за аврал?
Дежурный по КПП — контрольно-пропускному пункту — потрогал кобуру с наганом, кивнул в сторону черной кареты, ответил медленно, спокойно:
— Михай, король румынский, к «бате» с визитом.
Костя размял сигарету и долго не мог ее прикурить.
Хороши сыновья у Кости Говяза. Зовут их — одного Генкой, другого Гошкой. Одному восемнадцатый год пошел, другому шестнадцатый. Хлопцы рослые. Выше отца вымахали. Гордится ими отец. А вот у меня нет детей, и потому щемит под ложечкой, когда вижу пацана или девчушку, которая шепелявит по младости лет. И дороги мне они, и обидно, что нет у меня таких. А могли быть. Но все некогда ей, моей жене, все некогда: то аспирантуру кончала, то кандидатскую диссертацию защищала. А позже — и вовсе запуталась. Признаюсь, еще в самые зеленые годы всегда думал: вот поженюсь, построю хату из самана. Заведу детишек, много, целую дюжину. Буду возвращаться с поля, они влезут на все подоконники — бесштанная, лобастая, лохматая орава, — радостно прилипнут ладошками к стеклам. Жена — на пороге. Зардеется, что тюльпан в палисаднике, зачем-то вытрет о передник чистые руки, снимет с моего плеча косу, повесит в сарае на деревянный колок. Затем снова будет возиться с детьми. Все у нее ладно, все споро. И посмешит, и побранит без сердца неслухов. Всем найдет слово, всем укажет забаву.
Помню, как-то мы туманные картины показывали у Микиты в сарае. Сделали ящичек-аппарат из фанеры. Сверху круглое отверстие выпилили. Выкручиваем фитиль, коптит, бедный. И ну картины на стену беленую наводить. Перед ящиком четырехугольное окошко для закопченного стекла. По копоти Микитой нарисованы всякие виды, моря, горы, облака высокие. То верблюда изобразит, то жирафу короткохвостую. Пацанва визжит от таких диковинок. Видя такой успех, мы попробовали было брать за вход по три копейки. Но зареклись потом. Пусть лучше берут другие. Пусть их, а не нас чужие отцы за чубы таскают. Пусть их директор Сирота на позор выставляет. Но это случай. Не в нем дело. Помню, как Таня нам помогала. Когда не хватало рисунков на стекле, заменяла их собственными пальцами. Они у нее длинные, послушные, будто из резины отлитые. Подходила к фонарю, купала пальцы в луче. А на белой стене сарая в желтом квадрате прыгали всякие зверюшки, шевелили ушками, умывали лапкой мордочки. Волки открывали злые пасти, козы выставляли бодливые рога. Тут любой засмотрится. Таня и показывала, и голосом помогала. Вижу ее всегда в кругу малых детишек, к которым у нее душа поставлена. У Тани их было бы много. Она любила, чтобы и шумно и людно вокруг. А вот у других — никого. Пустыми ходят.
Почему так получается? Может, не в те пары впряжены?..
Война войной, а жить надо.
Выкатила Поля старенькую тачку из повети. Поставила на нее огромный бидон, увязала веревками, поехала «на низ», к колодцу. Колодец ничейный. Стоит в конце колхозного сада, можно сказать, на самой улице. Кто хочет, тот из него и черпает. Рядом каменное корыто. И козы тут пьют, и птицы присаживаются. Сруб цементированный. Над ним коловорот с недлинной цепью. Вода близко, рукой зачерпнуть можно. Сладкая и мягкая, не то что в колодцах, которые «на горе». Те глубокие, словно шахты. Вода жесткая, будто в нее мешок соли уронили.
Колодец в войну остался нетронутым. И коловорот цел, и цепь не порвана, и ведро, как было приковано, так на цепи и осталось. Кто знает, когда этот колодец выкопан? Из него, поди, пили и ногайцы и татары. Он поил и запорожцев, и солдат потемкинских войск. Из него черпали и махновцы, и красные конники. Утоляли жажду и немцы, и итальянцы. Он полон и спокоен. Вода по-прежнему прохладна и сладка.
Поля подогнала тачку поближе, положила дышло на каменное корыто, чтобы стоял бидон прямо, чтобы наполнить его по самое горло.
Юбка подоткнута. Коротковатые ноги оголены до колен, обрызганы водой. Из-под белого бабьего платка выбивается прядка пшеничных волос.
— Можно напиться?
— Чи воды жалко!
Они не узнали друг друга. Юхим в темно-зеленой куртке из грубого сукна. На голове высокая фуражка с далеко выдвинутым вперед козырьком. На фуражке — разлапистая кокарда с орлом из золотой канители. Куда тут узнать. Генерал и только. Правда, парад портят простенькие брюки из «чертовой кожи» и старые кирзовые сапоги. А в остальном, — конечно, генерал!
Прежде чем наклониться над ведром, сбил фуражку на затылок, открыл незагорелый лоб. Прикипев синими полными губами к краю ведра, пил долго и всласть. По темной шее вверх-вниз ходил кадык.
— Тю, чи це Юхим?
— Уже и на себя не похож?
— Ей-бо, правда!
— Краше чи хуже стал?