— Мама! Мама! — закричал я.
— Маме! Маме! — передразнил меня кто-то, и я увидел над собой бородатое, смутное, бесконечно чуждое лицо.
Черствые руки подымают меня над колодцем, и, как дуло ружья, глядит на меня темный, уходящий в глубину, почернело-зеленый, ужасно сужающийся и струящийся водой сруб. И где-то там, глубоко-глубоко, наверное в середине земли, плещет тяжело-черная вода, и в дрожащих ее кругах качается, дробится, разламываясь на части, судорожно дергающийся в огромных руках мальчик.
— Не надо! Не надо! — закричал я.
— А надо, надо, — передразнил он меня и раскачал над срубом.
— Мамочка! — закричал я каким-то звенящим криком.
Темные истовые глаза взглянули на меня:
— Да ну тебя к черту!
И каменной рукой он отшвырнул меня в мокрую, утоптанную и перемешанную с грязью траву у колодца и, повернувшись тяжелой, воловьей, в грубом ржаном армяке спиной, не оборачиваясь, пошел прочь в смазанных салом чеботах. Я даже не успел понять, что произошло.
Я лежал в знойных кустах малины в чужом саду, не шевелясь. Где-то высоко-высоко проплывало облако. Как горячо пахла малина и какое светлое, прекрасное облако. Зачем же надо прятаться? Отчего это так все устроено в мире?
Прилетел шмель и упал рядом в цветок. Он сердился, тяжело ворочался в чашечке цветка и вдруг загудел так, что хотелось крикнуть: «Тише!», и взлетел, весь в желтой пыльце.
Низенький куст крыжовника весь еще в каплях росы, как в слезах. Вот его коснулся луч солнца, и сразу он весь зажегся. Но тут же тучи закрыли солнце, подул ветерок. А капли висели, цепкие, свинцово-матовые, удивительно живучие.
Что же это такое в самом деле?
Я тронул одну мизинцем — и вдруг ее не стало. Смотрю на прохладный, мокрый палец и облизываю каплю, горькую как слеза.
Кот, думая, что никто его не видит, ходил меж кустов по какому-то следу мускулистым, тигриным шагом. Вот он настороженно остановился, прислушался и, раздувая ноздри, фыркая и по-пластунски подтягиваясь, готовится к страшному, смертельному прыжку.
И в это время я прошептал:
— Киска…
И кот сразу обмяк, собрался в нежный, пушистый клубок и стал умываться, глядя на меня: «Это я пошутил! Ты думал на самом деле? На самом деле вот я какой».
А день застыл, безгласный, пустынный.
Я увидел их в окно, когда они шли через двор. Один был в зеленой бархатной фуражке, толстый, бледный, пухлый, другой в кубанке — маленький горбоносый, с побитым порохом, в синих крапинках лицом. Оба с головы до ног увешаны оружием.
Они зашли в хату не снимая шапок.
— Бог в помощь, мамо, — гундосо сказал пухлявый.
Конопатый шумно понюхал воздух.
— Комиссарами пахнет, — сказал он.
— Нема, — сказал Юхим.
— Нема, нема! — подтвердила Елена. — Огурчиков соленых дать?
— Давай! — прогундосил пухлявый. — И горилку давай, и свинячью колбасу давай, все давай!
— Комиссарами пахнет, — упрямо повторил конопатый и стал оглядываться. У него были свирепые, с кровяными жилками глаза, и он взглянул на меня собакой.
— Были, — сказал Юхим, — были и ушли.
— Ушли, ушли, — подтвердила Елена. — Я горячих щец вам налью.
— Начхать! — сказал пухлявый.
Он расселся на табурете и ударил шашкой по столу:
— Горилку давай! Свинячью колбасу давай!
А конопатый не садился. Он стоял посреди хаты в своей кубанке и шумно вдыхал воздух. Рядом качалась зыбка, прикрепленная к потолку. Неужели и он, конопатый, лежал когда-то в зыбке, сосал соску, пускал пузыри, изумленно-светлыми младенческими глазами смотрел и удивлялся откуда-то появившемуся миру?
— А я говорю — комиссарами пахнет, книжками пахнет! Чесноком пахнет! Фу-фу!
— Ты себя не накручивай, ты себя не взвинчивай, — прогундосил пухлявый, принимаясь за еду.
— А я говорю — пахнет. Душно мне! — воскликнул конопатый и скинул кубанку на пол.
— Знай горилку жри, знай свинячью колбасу натягивай, не выдумывай, — вяло твердил пухлявый, жуя полным ртом.
— Ох, нюх у меня! Беда мне с нюхом, — тосковал конопатый, не принимаясь за еду. Он все оглядывался, и казалось, глаза его насквозь пронизывали потолок.
— Тащи дробину!
— Нема, — сказала Елена.
— Ах ты сука! Ты кто такая?
— Я мать твоя, — обидчиво сказала Елена.
— Молчи, карга! Печена картошка — вот ты кто!
Он притащил лестницу и, шумно дыша, полез на чердак.
В хате сразу наступила такая тишина, что слышно было, как ходят по крыше голуби.
Через минуту там, на чердаке, поднялся крик, и конопатый стал выволакивать и подавать на лестницу людей — в соломе и пуху.
— Ешь, пей, не журись, — гундосил пухлявый, не обращая внимания на происходящее.
— Ох и нюх у меня! Ох и беда мне с ним! — хохотал конопатый, разглядывая маленьких седобородых стариков, плачущих женщин и бледных золотушных детей.
Вдруг кто-то сильно толкнул меня под кровать, и сразу же вокруг загремело, словно мир раскололся и со звоном рассыпался на самые маленькие осколки.
И почему это должно было быть именно со мной? Я в ужасе закрыл глаза и заткнул уши, чтобы не слышать.
— Дед! — позвал я. — Где ты, дед?
— Эй ты, заморыш, вылезай! — крикнул конопатый.
Новый грохот потряс все вокруг, и пламя ослепило меня. И неслыханно едкий, грозный, ужасный дым наполнил хату.
У зеркала стояли две девушки с длинными косами, и мать, закрыв их собой и расставив руки, кричала:
— Не дам! Не дам!
Я подошел к ней и стал на нее смотреть. На секунду она остановилась и с силой потянула меня за рукав:
— Кричи! Кричи!
И снова принялась вопить.
В это время маленький морщинистый старичок схватил кочергу, как в барабан стал бить по медному тазу, и от звука кричащей меди люди вздрогнули и заорали еще громче.
— А ну ша! — засмеялся конопатый, вскинул обрез и щелкнул затвором.
— Что вы делаете? — закричал дед.
— Сосем проклятое семя Украины, — ответил конопатый и стал медленно целиться в женщину.
Но все еще казалось, что это не на самом деле. Казалось, он немного поцелится и со смехом опустит обрез, и все будет хорошо, и все заговорят друг с другом как люди. Но он, слегка побледнев, медленно и тщательно наводил прицел, и стало тихо и страшно, и лица людей застыли, как глиняные маски.
— Разбойники! Господи, что же это такое? — растерянно спросила женщина.
Ее шатало из стороны в сторону.
— Смирно! — крикнул конопатый и засмеялся, и от смеха не в силах был целиться.
— На! На! Стреляй! — взвизгнула женщина и стала раздирать на груди платье.
— Ну, молись богу! — сказал конопатый, обрубком пальца он придерживал курок.
За юбку женщины держался худенький мальчик в длинных фильдекосовых чулках. На бледно-фарфоровом лице с высоким чистым лбом блестели необычайно большие, темные, ушедшие в череп и казавшиеся бездонными глаза. Они тихо, молча, терпеливо, с пониманием смотрели на конопатого.
Тот почувствовал этот взгляд.
— Ну, чего вылупился?
— Ничего, — прошептал мальчик.
— А ну!
И он наставил обрез на него.
И в мгновение этой страшной, какой-то опустевшей тишины женщина неожиданно отрывисто крикнула слабым, откуда-то издалека прилетевшим, последним, как стекло резанувшим сердце, беззащитным криком. И на губах ее появилась розовая пена.
И тогда и мальчик закричал и все закричали беззащитными голосами.
— Цирк! — сказал конопатый и опустил обрез.
А женщина уже не могла успокоиться, она бегала по комнате и кричала:
— Дайте мне умереть или забыться! Дайте мне умереть или забыться!
Вдруг она остановилась перед зеркалом, вытянула шею и сказала:
— Ку-ку!..
Все вздрогнули.
— Ку-ку! Ку-ку! — печально повторяла она, как бы вызывая из зеркала свою прошлую жизнь, свою молодость, свое счастье.
А конопатый хохотал, он хлопал себя по ляжкам, держался за живот и хохотал.
И под этот хохот дед мой, похожий на патриарха, повернувшись к восточной стене, бормотал:
— Господи! Если бы я имел золотое перо, я написал бы тебе письмо. Господи! Не промолчи. Сделай, чтобы они были как пыль, как прах перед ветром.
И вдруг он поднял кулаки и закричал во весь голос:
— Господи, не удаляйся от меня. Я приставлю лестницу к синему небу и приду со свечой посмотреть, где ты, господи!
— Дедушка, я боюсь! — закричал я.
— Не бойся, не бойся. Бог спасет.
— Ой, я боюсь!
Я бросился к нему на шею, и мягкая щетина бороды его коснулась моего лица. Я почувствовал привычный запах махорки и молока.
— Так было и так будет, — говорил дед. — Так было и так будет, — прикрыв глаза, точно молитву, повторял он. — Всегда кто-то режет, а кто-то прячется и терпит.