Ночь прозрения продолжалась под шуршанье камней, ускользающих из-под ноги. В эту ночь я открыл вершину, которая во мне, она состоит в самопожертвовании, это просто, как на войне. И счастье мое было от жертвы, которую я принес в эту ночь звездам.
Тропа привела меня к шоссе, и я припал подошвой к родному асфальту. Скоро сходящиеся линии гор раздвинулись, показался поселок, уже пробудившийся к жизни, а может и не прерывавший ее.
Удивительная ночь перешла в удивительное утро. Катилась телега с молочными бидонами, чисто умытые старики сидели на завалинках. На двери магазина белела бумажка, я подошел ближе. Некая тряская рука сообщала, что она «ушланабазу».
Под древним буком лежала серая плита: 417 радяньских солдат и офицеров загинуло за освобождение этого селища. Я не спешил, читая имена, пока не добрался до своей фамилии: старший сержант Василий Сухарев… Мы оказались в разных званиях, и оттого разошлись наши земные круги.
Из костела доносились приглушенные стенами звуки органа. Я вошел внутрь. Прихожане сидели на деревянных лавках лицом к богу. Звучала проповедь. Потом они молились на чужом языке. Я не воспринимал слов, но сразу проникся ритмом, это был ритм моей молитвы.
— Это «Отче наш»? — спросил я у соседа старичка.
Он ответил: да.
Я влился в этот ритм и зашагал дальше. Встречные здоровались со мной, я благодарно отвечал им. В автобусе вкусно пахло хлебом.
В самолете он заснул сном праведника и спал до самой посадки.
Гуцул же Василий записал в суточном рапорте:
«Турист И. Сухарев не выдержал трудностей восхождения, на базу не вернулся. Прошу считать выбывшим с маршрута, а также снять с довольствия».
Дома его ждала телеграмма, искусно сбитый коктейль из восторгов, вины и нахальства: покорила третью вершину обеспокоена твоим отсутствием следую маршруту позор дезертирам телеграфируй прибытие домой здоровье Маринки обнимаю тоскую твоя Виктория.
Первый обед прошел в чинном молчании. Обедали втроем: профессор Мурасов, его жена, его зять, молодой кандидат Сухарев Иван. За все время была сказана, кажется, одна фраза: какое нынче число? — оставшаяся, впрочем, без ответа. От этого обеда пахло валидолом и несколько недель потом пыли зубы.
Профессорша зачастила на телеграф. Шла проработка версии.
Он встречал Викторию на аэродроме. Стороны обменялись дипломатическими поцелуями, отправились в резиденцию, последняя дверь налево. На этот раз состоялся ужин — и довольно речистый.
— Иван Данилович, как же вы бросили Викторию? — спросила профессорша, по-видимому, версия нуждалась в обнародовании.
Сухарев не успел ответить.
— Он меня не бросал, мама, — поспешно заявила Виктория, заявляя право на собственное мнение. — Просто у него от гор закружилась голова, и врач сделал соответствующие рекомендации. Я понимаю Ивана, там действительно очень круто.
Право на окончательное утверждение версии оставалось все же за Сухаревым, и договаривающиеся стороны понимали это.
— Наверное, это фронтовая контузия, — виновато отозвался Сухарев, лишь бы не молчать болваном.
— Так вы еще и контуженный? — интеллигентно удивилась профессорша. — Вам необходимо лечение.
Вечером в резиденции Виктория объявила, повернувшись к нему спиной:
— Я тебя брошу. Ты стал слишком цивилизованным.
— Разумеется, — отвечал Сухарев, наполняясь благородным сарказмом. — Ты предпочла бы примитивные кулаки.
Виктория повернулась к нему с перекошенным лицом:
— Ты генетический эгоист. Ты думал лишь о себе, трусливо бежал, бросил меня в трудную минуту. А если бы я оступилась? упала?
— Но ведь ты не оступилась — не так ли?
— Оступился ты. А теперь играешь в благородного…
Она была столь желанна в искреннем своем гневе, что Сухарев пробовал закрыть ей рот губами, но заработал новую оплеуху — это был сигнал о том, что начинается второй виток спирали. Впрочем, на этот раз эпоха замаливания не оказалась столь длительной. Ведь теперь за его плечами опыт подкаблучника, и он почти мгновенно осознал, что в самом деле бросил свою жену во время ее опасного перехода по шаткому висячему мостику судьбы, повисшему над бурной рекой. Он замаливал грехи с помощью цитат: эрудиция годна на все случаи жизни, в том числе и для самобичевания.
Он был прощен задолго до рассвета и получил в награду сладостные причитания на тему: ты самый-самый.
Она его не прогнала. И он не ушел. Кого прогонять? Куда уходить? Они благополучно спустились с диких вершин в долину цивилизации. Разве там что-то было? Василий? Какой Василий? Росистый след? Отблеск луны — нет, нет и нет, все привиделось, нагрезилось, нашепталось. Даже удивительная ночь спуска спешила выветриться из памяти. Как можно быть счастливым за чей-то счет?
Виктория разбилась на самолете восемь лет спустя, возвращаясь домой из служебной командировки, и Сухарев остался ее первой и последней любовью.
Иван Данилович подскочил к столу, наполнил стакан шипучкой, в себя перелил. Он был нынче в ударе, оттого еще слаще ему балансировать на краю пропасти.
— Я вам уже говорил, — начал он, перенесясь обратно к дивану, на котором по-прежнему сидела Маргарита Александровна, — как работал в мюнхенском архиве, всего три дня назад. Был у меня разговор с архивариусом, типичный бюргер, мелкий накопитель. И тот требовал закрыть архив, ибо мы слишком пристрастны к нашему прошлому и потому не можем разобраться в истине, которая станет доступной нашим внукам лишь через сто лет.
— День поисков и знаков, — отозвалась Маргарита Александровна, вставая с дивана и направляясь к столу. Иван Данилович с готовностью повернулся за нею, но увидел, что не стол был ее целью, а телеграмма, лежавшая на уголке… — Мне иногда кажется, что мы уже запутались в нашей памяти.
— Так что же — забывать? — с жаром вопрошал Сухарев. — Между прочим, призыв не новый. Один гегельянец написал, что забвение-де лучший подарок, который живые могут преподнести мертвым. Чего не скажешь ради того, чтобы прослыть оригинальным.
— Между прочим, я его понимаю, — печально молвила Маргарита Александровна, присаживаясь с телеграммой в руке у стола. — Память — это не только радость и долг, но и боль, но и страдание. Кстати, зубная боль в сердце — это тоже от ушибленной памяти. А что такое патология памяти — вы знаете? Когда просыпаешься утром, и тебя тотчас режет на части твоя же память: «Он убит, он убит». Я знаю эту навязчивость мысли и помню ее. С утра до вечера, не прерываясь ни на минуту, стучит в голове, в сердце, по всему телу: «Он убит, он убит…» — вот как у меня было утром, вечером, во сне, на работе, на земле, под землею: убит, убит! Я была полна черной неблагодарности к тем, кто остался в живых, мне мерещилось: каждый из них отнял у меня частицу его жизни, а он убит, убит, и вчера убит, и три года убит, и сегодня убит, и всегда убит. Это такая память, от которой хоть в петлю. Я приказала себе забыть — и тем излечилась. Моим единственным лекарством было забвение.
— Простите, — растерянно молвил Сухарев, — я не хотел…
— Отчего же? — отчаянно улыбнулась Маргарита Александровна. — Сейчас можно. Сейчас мы вспоминаем с комфортом, сотворили себе уютное прошлое, забрались в свою память с ногами, как на диван, завернулись в плед и давай перебирать картинки, жаль, что не цветные. Мы научились управлять нашей памятью. Что такое мудрость? Это регулятор памяти…
«Она необыкновенная женщина», — с упоением подумал Иван Данилович, не уставая крутить заезженную пластинку, мелодия которой засасывала его все сильнее.
А вслух сказал:
— Лекарство страшнее болезни — это как раз о забвении сказано. Если мы забудем о том, что стоит за нашей спиной, то обратимся в дикарей.
— Не увлекайтесь, дорогой Иван Данилович, — уверенно перебила она. — Я всегда отличала память индивидуума от памяти народной. Впрочем, и в последнем случае возможна гипертрофия, злокачественная опухоль памяти, иначе откуда рождается национализм? В то же время я понимаю и того немецкого архивариуса, о котором вы говорили. Он хочет забыть, что проиграл свою игру. Поражение в войне как бы лишает нацию памяти. Куда радостнее отмечать час победы, нежели миг поражения, тут уж не до салютов, хотя поверженный фашизм постарался изо всех сил, чтобы оставить по себе неистребимую память на много веков во многих народах. Память поражения тягостна, и потому она нуждается в компенсации — вот вам!
— Выходит, вы оправдываете реваншизм? — уязвленно спросил Сухарев.
— Я ничего не оправдываю, но стараюсь понять, — отвечала Маргарита Александровна, шелестя телеграммой. — Что мне до реваншизма. У меня теперь новая тревога и радость. Игорек четверть века считался пропавшим без вести. И вдруг эта весть, переворачивающая сложившуюся концепцию, — она подняла телеграмму, держа ее как пропуск в прошлое. — Как это было? Кто его казнил? И что это такое, как его: Плутцензее? — прочитала она, заглянув в листок.