Отдохнул денька два, потом сходил в море на подчалке, с женой. Вот сидим как-то вечером, чай пьем. А Клашенька забралась ко мне на колени, смеется да силится узнать — где и почему я пропадал три года, мать-то ничего не говорила о том, что я заболел и ушел от них, может быть, на всю жизнь. Все утешала, что вернусь скоро. Глазенки такие умненькие, любопытные, и личико черненькое, что у цыганенка. Смотрю я на нее и вижу — на личике будто какие-то круги темные. А ну-ка, говорю, поди-ка умойся, да хорошенько, с мылом. Умылась, а круги остались. Целую ночь после этого не спал. Лежу, все думаю: может, мне показалось так от лампы, и вот утром, на солнышке — ничего и не будет. А жену нарочно не спрашиваю про круги — сам, дескать, посмотрю завтра. Чуть свет поднялся, а они все еще спят. Ну, думаю, пускай спят, проснутся — тогда посмотрю. А тут они начали просыпаться. Первым делом — ко мне. Пойдем, говорят, папаня, покатай нас на подчалке, теперь ты опять с нами. Эх, ты, думаю, доченька моя, а у самого слеза чуть не льется. Повел Клашеньку во двор, поставил против солнышка и давай осматривать лицо. Ну и понял сразу… В лепрозории — то научился понимать — какие это круги. Сел на камень, держу ее за ручку, смотрю в лицо. "Эх ты, доченька моя!" — Чего ты, говорит, папаня, смотришь на меня так? — А вот чего я смотрю, доченька, — говорю ей:- поедешь ты со мной туда, куда я поеду? — Поеду, — с радостью отвечает. — А маму не жалко бросать? — А я, говорит, приеду потом. — Верно, — отвечаю, — приедешь. А у самого сердце — на части. — А зачем ты хочешь, чтобы я поехала? — Затем, говорю, что ты большая, тебе в школе учиться надо, а когда вырастешь, подрастешь — тогда и вернешься. Так и порешили. Рассказал ей, что там, куда поедем, — большой город, и люди хорошие, и веселей будет.
Поверила и так обрадовалась, что хоть бери да вези в тот же день. И порешил я тут осмотреть остальных детишек. Оказалось, что такие же пятна и у Дуняши — на руках, и у Гаши — на ногах. Остальные трое — совсем здоровы, ни на что не жалуются. И жена тоже здоровая совсем, хотя и жил с нею после болезни десять лет. Вот я и говорю жене: девочки, дескать, большие, учиться надо; там, дескать, где я, школы есть, бесплатно учат, — это, чтобы ее не расстраивать. Давай-ка, говорю, повезу их с собой, — трое со мной будут, трое — с тобой, все легче жить. А про круги молчок. А она мне так прямо и говорит: конечно, отвези их лучше туда. Там хоть лечить добрые люди будут, может, и поправятся, а здесь какая ж им жизнь и кто их лечить возьмется?.. А я думал, что она ничего не знает… А вот знала и молчала. И ничего никому не говорила, даже от них таила… Так ничего и не сказали мы им. Увез я их сюда, будто для ученья. Теперь хоть весело будет. А ведь трое эти на меня лицом похожи, как одна, и, вишь, болезнью отцовской заболели. А те трое — лицом вылитая мать. Мать осталась целая, и дети, похожие на мать, тоже уцелели.
Когда Кудрявцеву говорили на больном дворе, что едва ли удержатся и те трое, он убежденно отвечал:
- Они все как одна — вылитая мать. А мать осталась целой. Уцелеют.
Неизвестно, какой смысл вкладывал он в эти слова, но уверенность в том, что те «уцелеют», оставалась у него непоколебимой, и все умолкали, стараясь больше не расстраивать Кудрявцева.
По прибытии в лепрозорий девочки тотчас же, разумеется, узнали, куда и почему привез их отец. А через два дня Кудрявцев явился с ними в амбулаторию. Сомнений не было никаких. Лечение началось.
Туркеев с трудом верил в возможность радикальной борьбы с болезнью у детей. Но тут произошло нечто странное: в первый же месяц Гаша пошла на поправку, пятна начали исчезать, и на пораженных участках кожи восстановилась полная чувствительность. На втором месяце стали зарубцовываться язвы, очищаться лицо, которое так же, как и у Клашеньки, имело некоторые, едва заметные пятна. А на седьмом месяце у девочки окончательно исчезли все признаки. Она не жаловалась больше на боль, на недомогание; настроение улучшилось, девочка стала проситься домой. А через год и четыре месяца доктор Туркеев, осмотрев ее в последний раз, нашел, что она не может представлять опасности для здоровых людей, и решил выписать.
Однако поставил условие: в случае появления новых признаков Гаша немедленно должна вернуться сюда. Об этом сообщили и Кудрявцеву, и тот согласился в точности выполнить все указания. Он сам отвез Гашу домой.
На проводы собрался весь больной двор. И было на что посмотреть: ведь из лепрозория уезжал человек, носивший тяжелую форму болезни и излечившийся в течение одного года!
Больше всех радовались, конечно, сам Кудрявцев и Дуняша. Ей было жалко расставаться с маленькой сестренкой, но сознание, что та выздоровела и снова увидит мать, брало верх над чувствами разлуки.
Дуняша, выполнявшая при младших сестрах как бы роль матери, укутала ее потеплее, напекла в дорогу пышек, пирожков, усадила в телегу. Глядя на сестренку, она улыбалась счастливой, светлой улыбкой и, напутствуя, говорила, чтобы Гаша береглась простуды, не выходила из вагона. Одна только Клашенька стояла горестная, заплаканная. Она не разделяла общей радости. Ей тоже хотелось быть здоровой, ехать с Гашей. Она даже сделала попытку сесть на телегу, но ее сняли. И когда лошади тронулись, Гаша вдруг спрыгнула с телеги и бросилась бежать назад. Подбежала к Клашеньке, обняла ее.
- Клашенька, прощай… Ты тоже скоро вернешься… Ты ведь скоро вернешься? — рыдала она.
- Скоро, — твердо ответила Клаша, внезапно успокоившись и принявшись утешать отъезжающую. — Ты меня жди. И маме скажи, чтоб ждала. Я обязательно приеду, приеду совсем здоровой, совсем… И не одна, мы все приедем — и папа, и Дуняша…
Наконец Гаша отпустила Клашеньку, побежала к телеге — укутанная в платок, неуклюжая, смешная, села в телегу лицом к лепрозорию и долго смотрела в сторону, где стояли Дуняша с Клашенькой…
Доктор Туркеев сделал наконец последний укол, погладил Клашеньку по волосам и сказал, что все идет превосходно. Когда девочка ушла, он молча посмотрел на дверь, а потом сказал:
- Вот замечательный ребенок! Сколько в этом худеньком, беспомощном теле воли к здоровью! Она не пропустила ни одной процедуры… Смотрю на нее, и сердце надрывается: во время уколов даже не поморщится, а вижу, понимаю — больно… Сейчас сотню уколов приняла… Бедный ребенок… Это — жажда выздороветь, увидеть мать, стать такою же, как Гаша… Ведь она пообещала ей выздороветь, и вот — извольте… Да, это подвиг, — задумался Туркеев, — и не всякий взрослый на него способен. Вот, батенька, — обращаясь неизвестно к кому, заключил он, — вот с кого пример брать надо, вот где надо черпать энергию и веру в будущее.
- А вы верите, Сергей Павлович? — спросила Вера Максимовна.
- Да, сердцем верю, — посмотрел он на нее. — Но рассудок того… Впрочем, мне особенно жаль ее… Уж больно глубокие, понимающие у нее глаза… Мне сдается иногда, что и она не верит… Ну, ладно, — поднялся он, — хватит.
Будущее скажет лучше нас. Кто там еще? — крикнул он за дверь.
Но больше не оказалось никого, и Туркеев отправился в соседнее помещение мыть руки, снимать халат. На дворе звонили к обеду.
5. Семейный вопрос доктора Туркеева
Грязь на дороге лежала непролазная. Докторский плащ блестел под мелким октябрьским дождем. Но Туркеев не замечал отвратительной погоды. Ему было приятно смотреть, как, играя силой и сытостью, мчали экипаж кони, как они отбрасывали пружинной поступью могучих ног комья грязи, как сидел на облучке Степан, широкой спиной загородивший дорогу.
Туркееву было приятно оттого, что дела в лепрозории идут лучше, чем он ожидал. Москва увеличила бюджет, целиком утвердив представленную смету, не сократив ее ни на один рубль. В Москве отнеслись и к нему и к нуждам лепрозория с чрезвычайной заботливостью: там не жалели средств на прокаженных, и каждое требование Туркеева было выполнено без задержки. Так, например, лепрозорий получил новый микроскоп — лучший микроскоп во всей области.
"В Москву бы поехать, людей повидать, познакомиться с новостями", — это была давнишняя мечта доктора Туркеева. "Хорошо бы, да некогда, — думал он, — в город едешь, и то сердце неспокойно, обязательно выйдет какая-нибудь ерунда: то с больными напутают, то зарежут дойную корову, когда растительных продуктов девать некуда, и притом эта девушка, — вспомнил он Веру Максимовну. — Нет, в Москву нельзя. Когда-нибудь потом…"
А кони дружно мчали экипаж, отбрасывая комья грязи, и было слышно, как у Серого звучно екала селезенка. Против него, подняв воротник и пряча лицо от дождя, сидел Маринов, ехавший в город за какими-то материалами для своих мастерских.
Туркеев не замечал мелкого дождя и капель, пробирающихся за воротник.
Он был в прекрасном настроении. В текущем году лепрозорий заканчивал свою работу с богатыми показателями: семь выздоровевших!