- Э-э, — усмехнулся он. — И вовсе не совсем ясно. Откуда мы знаем, что она убита? Кто это сказал вам? Вы щупали ее пульс? — поднял он на нее проницательные глаза.
- Это понятно само собой.
- И вовсе не понятно. Ни один профессор в мире не отважится сказать, что палочка, лежащая под микроскопом, мертва, хотя ее и выкупали в разных фуксинах или других химиях. Они могут сказать только — кислотоупорная она или кислотоподатливая, но не скажут, что жива. Вы знаете, — опять козырнул он познаниями, — что бактерия проказы выдерживает температуру в сто двадцать градусов выше нуля; сваренная в таком кипятке, потом извлеченная, она показала действие при прививках. Доктор Решетило рассказывает, как один врач забыл в книге срез, взятый с узла прокаженного. Спустя десять лет срез был найден и исследован — он оказался кислотоупорным… Но мы не знаем, является ли кислотоупорность признаком жизни бактерии. Наука предполагает, что кислотоупорность и есть признак жизненности, хотя не решается сказать о том ясно. Но я понимаю… — заметил он, усмехнувшись. — И еще вам должно быть известно, что все бациллы тотчас погибают, едва только попадают на солнечный свет. Едва только солнышко высушит их влажность, короче — соки, питающие их, так им — и аминь. А проказа, говорят, не боится солнышка. Ей на все наплевать. Даже земляного гниения не боится. Четыре месяца, говорят, может лежать в земле и не гнить… А может, и не четыре месяца, а сто лет — кто поймет. Значит, наука, полагать надо, не знает, через какой же срок и в каких условиях может умереть палочка, разве что на горящих угольях… А вы про фуксин говорите… Ей, может, и на химию плевать так же, как на солнышко…
- Я не понимаю, — отозвалась Вера Максимовна, чувствуя себя несколько озадаченной, — зачем вам все это надо?
- А я вам скажу, Максимовна, — так же уверенно продолжал Протасов. — Тут, по-моему, все, то есть не все, — поправился он, — а только начало всего. Я хочу для своего интереса установить: действительно ли она размножается при помощи деления, и если так, то с какой быстротой? Если она делится на членики, то, думаю, и в фуксине станет делиться — химия не помешает ей, а через месяц увидим: появились или нет новые точечки? А если нет — тогда я прав, — засмеялся он и опять выдержал паузу. — Мыслишка моя, может быть, и дрянная, — прикинулся Василий Петрович скромником, — но, думается мне, полезная…
- Какая же это мысль? — уже с явным интересом взглянула на него Вера Максимовна.
- Сейчас не скажу, — покрутил он головой. — Не срок. Разрешите только микроскопом воспользоваться. В полной сохранности оставлю, а ежели позволите, так в лабораторию я в халате приходить буду, — уже виновато и приниженно посмотрел он на нее.
- Что ж, — улыбнулась она, — пожалуйста. Приходите в свободное время и занимайтесь.
- За это спасибо, дорогая Максимовна! — воскликнул он, не ожидая, видимо, что ему позволят работать в лаборатории. — А насчет опасности — не беспокойтесь… Я осторожно, в халате… — и Василий Петрович принялся вытирать вспотевшее лицо. — Выручили вот как!
За микроскопом он сидел в белом халате, медлительный, спокойный. Если бы посторонний человек вошел в лабораторию и взглянул на него, он непременно принял бы Василия Петровича за какого-нибудь солидного научного работника.
В течение двух месяцев два раза в неделю он аккуратно являлся в лабораторию и просиживал у микроскопа около часа, иногда — больше, сосредоточенно рассматривая срезы, в которых искал что-то, ему одному понятное. Вера Максимовна не вмешивалась в работу Василия Петровича. Ей иногда казались смешными занятия Протасова, впрочем, не столько занятия, сколько деловая сосредоточенность этого человека; всем своим видом он как будто говорил: "Вот вы смотрите и не видите самого главного… А я вижу".
Очень быстро освоившись с искусством окрашивания срезов и мазков, он уже в третье «занятие» мог без консультации Веры Максимовны самостоятельно подготовить материал для микроскопа и однажды предложил даже свой «новый» способ окраски палочек. Но оказалось, что этот способ был введен уже давно.
Узнав, что его мысль не нова, он удивился столь странному "совпадению".
За окном лаборатории мокро и уныло. Виден краешек серого, осеннего неба. Сейчас же под окном — черные взрыхленные грядки, и на грядках — листья капусты, огурцов, грязные, мокрые. Дальше — забор, у забора безлиственное вишневое дерево.
- Есть что-нибудь новое? — однажды спросила Вера Максимовна.
Протасов долго молчал, уставившись глазом в окуляр микроскопа.
- А что, Максимовна, — наконец сказал он, поворачивая голову в ее сторону, — верно ли, что к нам приезжает ученый из Ленинграда?
- Как будто бы… Протасов задумался.
- Вишь, интересоваться начинают, — спустя некоторое время сказал он. — Это хорошо, на душе веселее становится. А зачем его приглашает Сергей Павлович?
- На консультацию.
- А ученый-то знаменитый?
- Кажется.
- Интересно… Что-то расскажет? Вот поговорить бы с кем!
- Приедет, и поговорите.
- Обязательно, — ожил он и, вытащив из кармана платок, принялся вытирать уставшие от напряжения глаза, — Хорошо бы сейчас в деревню, — вдруг тихо проговорил он, откидываясь на спинку стула. — Яблоки сейчас там мочат, огурцы, капусту солят, и фруктов, должно быть, тьма. Пойдешь, бывало, в лес, а там-хмель по всем чащам и все красным — красно от калины. Кушали вы когда-нибудь пироги с калиной? Жена моя, покойница, хорошо умела готовить.
Надо только на морозе калину выдержать, дать промерзнуть, — и он снова задумался. — Хорошая была хозяйка покойница… Только детей бог не дал. И остался после нее я один на белом свете.
- Вы заболели еще при ней?
- Нет, год спустя. А может, и при ней — кто знает? Теперь там никого, поди, не осталось из прежних. Одни поумирали, другие выросли. И письма послать некому… Вот и жизнь прошла, — не увидел, как старость подобралась, а там вот-вот — смерть… А для чего прожил человек — неизвестно. Вы, молодежь, не видите по-настоящему молодости своей. И я тоже не понимал, когда молодым был, — что такое эта молодость? Ну, я понятно — болезнь, может быть, заслонила, а вы, посмотрите, какая вы, Максимовна, румяная да налитая, — душа радуется. А поди, не видите здоровья своего и подчас, полагать надо, смешно становится оттого, что у людей хворь приключается, проказа там разная.
Вера Максимовна на мгновение закрыла глаза, затем отвернулась и молча принялась перекладывать на столе мензурки, пузырьки, лейки.
- Э-эх, — вздохнул Протасов, поднимаясь, — вот и к вам подберется старость, и вы тоже будете вспоминать о молодости, как мы, старики… Ну, спасибо, Максимовна, за помощь, спасибо, голубушка.
Он взял из-под микроскопа стеклышко, положил в ящик стола, снял халат, повесил в угол.
- Вы так и не ответили мне, — уставилась она на него, — что же показал вам микроскоп?
- Ничего не показал, — и Василий Петрович улыбнулся, точно тая какую-то мысль, — никаких изменений.
- Значит, и результатов нет?
- Нет.
- К чему ж тогда работать?
- Э-э, в том-то как раз и результат, — убежденно сказал он, — в этом безрезультатном результате… Полтора месяца смотрю, все палочки на всех стеклышках пересчитал и изменений — ни на одной… Это хорошо, — с подъемом произнес он.
- Что ж тут хорошего?
- Тут-то и секрет, — поднял он палец. — Именно тут и начинается самое интересное — такое, чего и не обдумать сразу.
- Непонятно.
- Именно, именно непонятно, — радостно подхватил он, точно видя в ней единомышленницу. — В непонятности этой — все… С Сергеем Павловичем поговорить бы, да он засмеет: вишь, какой ученый, дескать, нашелся!
- Вы говорите загадками, — улыбаясь, заметила Вера Максимовна. — Непонятность, как там ни крути, все-таки остается непонятной, а следовательно, никчемной. Так мне кажется.
- Не говорите, Максимовна, — оживляется он, — тут-то и тайна, большая, неслыханная! — У Протасова загорелись глаза. — Такая тайна, Максимовна, что жутко даже становится, когда вникать станешь. Нет большей тайны на земле, чем эта. Вот про смерть говорят: тайна… Что, дескать, там? Что же там?
Сгнил человек — и все, и нет человека, — вот и тайна вся… А эта уж по-настоящему хватает. Эта — от дьявола, из ада пришла, из самой тьмы…
Есть, Максимовна, две тайны: одна — божья, другая — дьявольская, — не смейтесь только над неученостью моей. Божья тайна простая, радостная, светлая. Вот смерть: кончился человек, и нету его, пришел из земли и ушел в землю, и стал землей, и из земли этой вырастет злак, и злак опять войдет в человека… Или же, скажем, звездочки. Что там, на звездочках-то?
Неизвестно. Тайна. А думаешь о них радостно. Тут же приложил руку дьявол: вот тебе, на эту тайну, думай над ней всю жизнь и до самой смерти трепещи, до самого гроба не находи себе места, и там, может быть, даже не успокоишься… Вот я умру, скажем, зароют меня, сгнию, землей стану, и на этой земле посадят, скажем, огурцы, капусту. И вырастет капуста… Капуста как капуста, но кто сказать может, что она чистая, а может быть, она прокаженная? Может, я-то пропал, сгнил, в прах обернулся, а палочка Ганзена не сгнила, а живет, и ее вместе с соками капуста всосала… А потом человек удивляется, как же это, дескать? Где ж это я заразился? Кто заразил меня?