«Почему она улыбается? Разве это смешно? Разве смешно все то, что со мной случилось? Ну, конечно же, для нее смешно. Она не любит меня, она любит его… А он? Надо его спросить… Для чего? Для того, чтобы и он смеялся? Нет, нет… Что она говорит? Лекарство?.. Ах, да, лекарство… Это не она… Это — Катя. Конечно, надо принять лекарство… От него пройдет голова…»
Он пьет какую–то горькую жидкость.
«Почему оно горькое? Ах, да, ведь это — лекарство. Но, может быть, только кажется, что оно горькое? Может быть, вообще все только кажется? Может быть, это — не палата, и Рита не ушла? Нет, конечно, она ушла… ушла…»
Это состояние полузабытья продолжалось несколько дней.
Ростовцев с трудом понимал, что с ним происходило. Какая–то тупость владела им. Порой ему хотелось сосредоточиться на чем–нибудь одном, но это никак не удавалось. И от этого приходило раздражение. Он придирчиво наблюдал за приходящими к его постели людьми, и ему казалось, что они двигаются чересчур медленно и говорят слишком громко. Ему казалось, что они спрашивают его об очень неинтересных, пустых вещах и задают иногда просто глупые вопросы. Он сдерживал себя и старался отвечать им спокойно, но раздражение от этого только усиливалось. Ему казалось, что обеды стали готовить плохо, и суп почему–то всегда был либо пересоленым, либо недосоленым. Он отказывался от него, но, если уж очень просили, ел и морщился оттого, что было невкусно.
Однажды Тамара принесла ему апельсин.
Ростовцев с удовольствием взглянул на свежую оранжевую корочку. Он поблагодарил ее и вдруг подумал, что она сделала это из жалости. И ему стало неприятно. В то время, как она поправляла подушку, он неожиданно спросил:
— Какое сегодня число?
— Пятое июня… — Тамара выпрямилась и взглянула на него.
Ему показалось, что в ее больших добрых глазах залегла жалость, и он спросил со скрытым раздражением:
— Почему вы всегда на меня так смотрите?
— Как? — не поняла она.
— Смотрите так, словно считаете меня конченным человеком. Разве я очень жалок теперь?
— Вы ошибаетесь, — мягко возразила Тамара. — Я всегда смотрю так.
— Нет, — с ударением произнес он, — нет, я знаю. Вы думаете, что мне теперь крышка, что я никуда не гожусь! И вам любопытно. Вы, наверно, думаете, что вот, мол, был человек, а теперь — грош ему цена, и никому до него дела нет. И поэтому дай хоть я его пожалею…
— Вы опять ошибаетесь, — возразила Тамара, — я не думаю так.
— Разве я не вижу? Вы всегда останавливаетесь возле меня и подолгу наблюдаете, как за покойником. И лимон этот… или, как его… апельсин принесли в утешение. И подушки поправляете…
— Я не знала, что вам не нравится. Я не буду больше.
— Не в этом дело, — продолжал Ростовцев, раздражаясь оттого, что его не так поняли. — Если я спрошу вас, что будет с моим голосом, вы из жалости и правды мне не скажете?
— Я скажу, что голос ваш, возможно, не пострадает,
— Конечно! Что другое вы можете ответить? Ведь меня следует успокоить! Больному нельзя знать правды, как выразилась однажды ваша подружка. «У нас, медиков, такое правило!..» Да я и без вас знаю, что моя песенка осталась недопетой. Все! Кончено! Покалечен, и живи, как знаешь! На, возьми апельсин и успокойся! Думай, что все хорошо, а когда не умрешь, а выздоровеешь, можно и сюрприз тебе преподнести! Был бы лишь жив, — вот ваше медицинское правило… «Голос не пострадает…» Да я не такой–то дурак, чтобы вам верить! Я знаю, что за инструмент горло певца: ведь я студить даже его не имел права! А вы хотите, чтобы оно осталось таким же после вашего дурацкого ножа!..
Тамара слушала спокойно, и в глазах ее светилась та же скрытая боль. Ростовцева бесило ее спокойствие. Ему почему–то хотелось, чтобы она обиделась на него, рассердилась, наговорила ему резкостей. Он сам шел на это, не зная, для чего, собственно, добивается ссоры. Может быть, бессознательно он хотел, чтобы его обидели, и он мог оправдать свое раздражение.
— Не надо нервничать, — сказала она тихо. — Если вы на меня сердитесь или я мешаю вам, я уйду. Но нужно иметь мужество.
— Мужество? — возбужденно воскликнул Ростовцев. — Вы говорите — мужество, чорт возьми? Рассказывайте это кому хотите, но не мне! Я видел смерть и не боялся ее! Нас было двадцать, а осталось в живых лишь пятеро. Я видел, как люди не отходят от пулемета, если даже им перебило ноги. Я видел, как простым ножом отсекают собственную раненую ногу, чтобы она не мешала стрелять! Понимаете? Сами отсекают, ножом, таким, каким хлеб режут! Нет, не учите меня мужеству, я знаю, что это такое. Но я прошу: не унижайте меня вашей жалостью. Жалеть можно собаку, сдохшую под забором, жалеть можно мертвого, но для живого жалость унизительна. Поймите, унизительна! Я не нищий, чтобы принимать ваши подачки! Слышите? Да, да. Я могу сотню раз повторить вам это. Даже тысячу! Оставьте вашу жалость при себе! Неужели вам не понятно, что у человека может быть гордость?.. — он закашлялся и смолк.
Тамара не уходила. Молча она стояла, опершись пальцами на шершавую обложку книги, которая лежала на столике. Руки ее едва заметно дрожали. Ее несколько обидела резкость, с которой Ростовцев к ней обращался. Но она понимала его и старалась держаться как можно спокойнее.
— Я согласна с вами, — произнесла она, — жалость для сильного человека унизительна. Но нужно видеть разницу между жалостью и участием. Если вы ее не видите, то мне, действительно, лучше уйти. Однако перед уходом я еще хочу вам сказать о другом. Конечно, то, что вы видели на фронте, было мужеством. Но есть и еще одно мужество. Оно заключается в том, чтобы не падать духом, когда кажется, что жизнь проиграна. Это бывает трудно и удается не всем. Иногда это бывает труднее, чем не побояться смерти. Труднее, чем сознательно на нее пойти. И вот вам может понадобиться такое мужество. Я говорю, может понадобиться, потому что, возможно, операция не отразится на вашей профессии. Но если я ошибаюсь и произойдет худшее, то тогда вам придется хладнокровно, очень хладнокровно обдумать, что делать дальше. Не впадать в панику, не отчаиваться, но взвесить все и подумать, как начать жизнь заново, как сделать ее полезной. Вот о каком мужестве я сказала…
— Короче говоря, вы хотите предложить мне профессию портного? Или сторожа? — Ростовцев грустно усмехнулся. — Согласитесь, что между артистом и этими занятиями мало общего.
— И однако же общее имеется, — серьезно возразила Тамара. — Общее в том, что и тот и другие полезны. Конечно, я говорю о хорошем портном и о хорошем актере.
— То–есть, вы думаете, что из меня и хорошего портного не получится?
— То, о чем я думаю, я сказала. Вы прекрасно поняли меня. Для чего же бросать неуместные шутки?
Ростовцев взглянул на нее с любопытством. Его раздражение постепенно улеглось, и он слушал ее, отчасти удивляясь. Ему было странно слышать от девушки, и притом молодой девушки, такие рассуждения. Он не удержался и спросил:
— Скажите, Тамара, сколько вам лет?
— Двадцать один год, — ответила она все так же серьезно.
— Я думал, что вдвое больше… — Он помолчал и затем продолжал: — Извините меня, я незаслуженно вас обидел. Вы обиделись вначале?
— Немножко…
— Хорошо, что вы сознались… Знаете, мне кажется, что если бы все девушки были похожи на вас, то на свете, вероятно, было бы легче жить.
— Девушки все такие, — улыбнулась Тамара. — По крайней мере, наши девушки.
Улыбка ее была какой–то особенной. Она появлялась на лице мягко, словно извиняясь за свое появление. Невольно Ростовцев вспомнил Риту. Вспомнил такой, какой она представлялась ему во время его полуснов.
— Нет, Тамара. Вот теперь вы ошибаетесь. Девушки, к сожалению, такие не все, — произнес он, вздохнув. — Я как раз знал одну, которая была непохожей на вас. Очень непохожей. Она не нашла для меня тех слов, которые нашли вы. А она была близка мне… — Он снова вздохнул и сказал: — Я хочу, чтобы мы сделались с вами друзьями. Возьмите стул и сядьте, пожалуйста, рядом. Конечно, если вы не заняты.
— Я свободна.
— Вот так… — Ростовцев некоторое время задумчиво смотрел перед собой и затем продолжал: — Все то, о чем вы говорили мне, не было для меня новостью. Почти то же я сам говорил одному моему сослуживцу. Помните? Тому, чьи письма пришлось отсылать вам. Я тогда нехорошо поступил, нечаянно напомнив о вашем несчастье. Но я не знал. И когда сегодня вы говорили мне так терпеливо о мужестве, я думал о вас же самих. Вы старались помочь мне, мужчине, а ведь вы — девушка, у которой есть свое горе! И горе, вероятно, большее, чем мое.
Тамара отвернулась. Борис заметил, как ее тонкие пальцы нервно сжали складку белой материи халата.
Ростовцеву захотелось сказать ей что–нибудь хорошее, теплое и простое. Но все фразы, приходившие в голову, казались ему не такими, и он с досадой отбрасывал их. То большое и чистое, которое трудно назвать каким–то определенным именем и которое было неотъемлемой частью ее души, не нуждалось в его словах.