«Маэстро» установил посреди двора треногу, привинтил к ней свой черный ящик, накрылся черной простыней, навел свой телескоп. Он что-то долго искал и настраивал, словно мы были не тут, перед его носом, а на далекой планете. Потом вынырнул из-за черной простыни с всклокоченными волосами, подбежал к нам, осторожно, точно стеклянную, повернул мою голову, дернул меня за руку.
— Вот так, не шевелиться!
И теперь уже не прятался под простыней, а сделал очень испуганное лицо и приказал: «Улыбнитесь!», а сам выпучил глаза, поднял зачем-то шляпу и тревожно-торжественно объявил:
— Спокойно! Снимаю!
Молниеносным жестом фокусника он сорвал черную крышечку и зашептал: «Раз-два-три-четыре-пять-шесть…» У меня вытянулось лицо и одеревенела кислицей сведенная улыбка, — никогда это не кончится.
И как раз в это время ужасно захотелось чихнуть. Я сдерживался изо всех сил: «Нет! Нет!», и вдруг душераздирающий вопль «маэстро»:
— Испорчено!
И все началось сначала.
Опять: «Раз-два-три-четыре-пять…»
На этот раз я не чихнул.
Молниеносный взмах фокусника: черная крышечка на телескопе. Готово! Можно улыбаться, смеяться, чихать, плясать, ходить на голове, отрывать голову друг другу — теперь это не его дело.
Накрывшись той же черной простыней, «маэстро» копошился там, вздыхал, кряхтел, колдовал. Наконец потемневшими йодными пальцами вытащил негатив и бросил в вазочку.
Страшно незнакомые, сажей измазанные лица с белыми волосами альбиносов. Все ахали и ужасались.
— Момент! — предупредил «маэстро» и исчез под простыней.
Еще одна манипуляция, и нам вручили мокрые, пахнущие лекарством снимки-пятиминутки.
…На старом, лимонно выцветшем от времени снимке — Князев в буденовке с красной звездой, в кожаной тужурке, с засунутым за ремень наганом, вечно молодой, как сама революция. А рядом с ним — худенький, похожий на голодающего мальчик с большими, удивленно-печальными глазами, лихорадочно готовыми ко всему.
Иногда мне кажется, что и Князев помнит этого мальчика.
3. Двое с крашеными усами
В городке снова наступило безвластие.
Где-то за Курсовым полем шел бой.
На улицах было безлюдно. Лишь под тополями мальчики играли в орлянку. Играли и оглядывались, слышался звон монет и сопенье.
Котя в гимназической фуражке стоял у калитки, заложив руки в карманы длинных брюк, бренчал монетами и, зевая, следил за игрой. При метком ударе он говорил:
— Вот это да, вот это я тебе дам!
А если мазали, его палевые веснушки расцветали и он хохотал:
— Эй, мазило, уй, мазило!
— Не крутись под руку, — говорил Микитка, размахиваясь битком.
— А ты не ругайся! — кричал Котя и усиленно позвякивал монетами в кармане.
Наконец Котя не выдержал:
— Ну, и я поставлю!
— Стой, стой! — сказал Микитка.
На Котину монету он предварительно плюнул и потер рукавом, затем попробовал на зуб, кинул о камень и, когда она зазвенела, разрешил поставить на кон.
— Знаем мы ваших, — сказал Микитка.
Котя бил первый. Он размахнулся, словно в руках его был топор. И от удара кузнечной силы полетели искры, но монеты как лежали решкой вверх, так и остались, лишь врезались в землю.
А Микитка не торопился. Сначала он ударил об землю шапкой, потом, поплевав на биток, пошептал над ним:
«Инза-брынза, не хочу, цынза-брынза, спать хочу».
И только тогда, присев на корточки, как-то неуловимо сильно и точно, как молнией, ударил тяжелым «заговоренным» битком. И все монеты сразу перевернулись.
— Фокус-покус! — сказал Микитка и, позевывая, небрежно собрал еще теплые от игры монеты.
— Ну, кто следующий?..
В это время недалеко прогрохотали выстрелы и в переулке появился человек — босой, без шапки. Он с опаской оглянулся и побежал в первые же открытые ворота.
Мальчики притихли. Котя как стоял с раскрытым ртом, так и остался не шевелясь, только толстые уши его по-заячьи поднялись из-под гимназической фуражки.
Вскоре в том же конце переулка показались два петлюровских сечевика в защитных жупанах, с крашеными усами и плетеными нагайками.
— Эй, недоноски! — закричал один из них. — Видели тут человека?
— Какого еще человека? — выступил вперед Микитка.
— Какого? С рогами! — передразнил усатый.
— А, ей-богу, не видели, — ответил Микитка.
— А вот получишь плетюгов, так и увидишь! — И с лошадиным топотом они пробежали мимо в своих кованых чеботах.
— Дяди! — закричал вдруг Котя.
— Ты видел? — остановились сразу оба сечевика.
— Кажется, видел, — неуверенно отвечал Котя. — А это вор?
— Ну конечно вор, детка! Покажи, куда он побежал.
— А вы ему ничего не сделаете? — спросил Котя.
— А что мы ему сделаем? Конфетку дадим.
— Да, конфетку… — заныл Котя, увидев отчаянные глаза Микитки. — Я, наверное, его не видел.
— Ну! — закричал сечевик и поднял нагайку. — Куда побежал?
— Ай, дядя, не бейте, я скажу, если это был вор. Они ведь крадут?
— Крадут, крадут, — подтвердил сечевик.
— А вот сюда побежал, взял и побежал сюда! — Котя показал на раскрытые ворота.
Слышно было, как шумят тополя.
Теперь все мальчики с ужасом смотрели на Котю, который как ни в чем не бывало ковырял пальцем в носу.
— Ах ты бисова душа, — сказал Микитка.
— А что? А что? — кричал Котя.
— Как же ты мог, когда человек прячется, показать, где он?
— Так я ж не хотел. Он меня убивал, — сказал Котя.
— Небось не убил бы, — сказал Микитка.
— Да, тебе хорошо говорить… Тебя не убивали…
— Ну, уж попомни! — Микитка показал кулак.
— А ты не дерись! — завизжал Котя. — Не дерись, я тебе говорю!
— Тише ты, морда! — зашипел Микитка.
— А чего ты дерешься? Чего ты кулаком дерешься? Дяди!
Но «дяди» уже выводили из ворот беглеца. Он был бледен и с удивлением, как бы в первый раз, разглядывал мир.
— Дяди! — смело подбежал к ним Котя. — Вот он дерется! — Котя указал на Микитку.
Сечевик неожиданно поднял нагайку и протянул ею по Котиной спине.
— Ай, дядя! — крикнул Котя. — Так это же я вам сказал, вы меня не узнали?
— Узнал, — сказал усатый дядя.
Беглец мимоходом взглянул на мальчиков.
И ни Микитка, ни Жорж Удар, ни Яша Кошечкин — ни один из них, сколько будут жить, не забудут этого взгляда. Мальчикам хотелось крикнуть: «Так это же не мы, это не мы, честное слово!» Но никто не крикнул. Они стояли и подавленно молчали.
Котя закрыл лицо руками:
— У-уй! Что я наделал! Ой, боже ж мой! Мамочка, дорогая…
— Отойди, — сказал Микитка.
— Отойди, отойди! — закричали все мальчики.
Играя в серебряные трубы, спускалась со склонов сошедшая с неба голубая кавалерия. Когда кони вступили на мостовую, в гулкой тишине опустевшего и вымершего местечка зазвонили тысячи серебряных колокольчиков. Но местечко с опущенными железными шторами и закрытыми ставнями стояло в безмолвном равнодушии к вступившим на его улицы ангелам.
Не только всадники, но и кони в белых чулках были надушены, расфранчены и казались завитыми. И если бы они вдруг выпустили крылья и со своими голубыми всадниками улетели в небо, никто бы не удивился.
В цветных конфедератках, увешанные сверкавшими на солнце бляшками, поляки неподвижно сидели на конях, будто все время перед ними несли зеркала и они не могли ни на минуту оторваться от них, чтобы не потерять позу. А в ушах моих еще звучало: «Эх, яблочко, куда котишься…» И я видел черные развевающиеся бурки и пики с красными флажками.
Во дворе седые старики сидели на завалинках и молились, стряпухи кололи дрова, замурзанные дети в одних рубашонках на земле у кипящих горшков играли катушками и коробочками из-под ваксы. И над двором стоял крик ворон.
— Пся кость! — крикнул верховой улан.
И старики исчезли, стряпухи, схватив горшки и детей, закрыли дома на запоры. И стало тихо, жутко — только одни вороны продолжали кричать над опустевшим двором.
Открылись ворота, и просторный двор сразу наполнился разномастными потными лошадьми и усатыми запыленными уланами.
Со всех сторон послышалось умоляющее: «Пан! Пан! Пан!» А в ответ: «Дай! Дай! Дай!»
Вот один из них, в лазоревом мундире, тащит из дома за волосы старуху. Другой выводит учителя в одной рубахе и подштанниках и кричит:
— Хулера! Мазурик!
Третий палашом рубит перину.
Звон стекла, ржание коней, визгливые проклятия, хриплые крики — все смешалось.
Раненый конь подошел к окну, и казалось, что сама война стоит и налитым кровью глазом глядит на нас. Конь заржал и вдруг заплакал, заплакал, как старик.