У меня захватило дух, но не от зависти, которую Галька как бы заранее предполагала, а от сладкого свидетельства чужой гибели. Сама я находилась в полной безопасности и безответственности — ведь гибель получалась не трагическая, а добровольная... Ведь на мое жуткое «Ой! Ты с ума сошла!» она только рассмеялась, унесла взгляд поверх моей головы куда-то в тайную даль и в глазах имела непобедимое знание.
Можно было загородить ей дорогу, со слезами не пускать ее больше в эту дверь, куда посторонним вход воспрещен, а я наоборот норовила припоздать к сеансу, чтобы подсмотреть, как приоткроет дверь этот приезжий киномеханик с чубом набекрень, с опьяняющим, утомительным взглядом зеленых глаз, и Галька прошмыгнет туда...
И ее лукаво-горделивый шепот: «Он мне дверь откроет через минутку после начала сеанса, я туда проскользну и запру за собой. И никто-то нас не видит и не слышит, аппарат стрекочет, и сами-то мы друг друга не видим и не слышим, и поэтому вроде бы как ничего и нет. ...Он мне на прощанье и шепнет на ухо: «Приходи еще». А чего, вроде бы, шептать: хоть кричи, никто не услышит. А вот именно шепнуть!..»
И еще одно: Галька не знала, как его зовут, и мы обе чувствовали, что именно так и н а д о!
Я выжидала: грянет гром — не над моей головой. Я хотела скандала, я хотела трагедии, и чтобы мне незаметным зрителем следить из темноты зала. Гром грянул, Галька ходила опухшая и заплаканная, деревня шумела: скандал! школьница! Киномеханик смотался из деревни в неизвестном направлении, но Галька его все равно не выдала. Ее отправили в город к родне, мать со страху месяца два не выпускала меня из дому, а потом все забыли, и я быстренько забыла и продолжала жить свою аккуратную безопасную жизнь.
И надо же было судьбе или кому там еще выпихнуть на меня эту Гальку теперь — с ее глумливой надписью на холодильнике, с их вопиющей связью с моим отцом — эту горемычную Гальку, — и я действительно не могла сознаться Мишке — потому что даже я, новичок, чувствовала, всегда подспудно чувствовала, что я виновата в Галькиной гибели, и мне бы лучше никогда в жизни ее больше не встречать.
Но Мишка все равно понял. Он вот что понял: что я новичок.
Следующий день у меня был пустой, без занятий, и это хуже всего. Я придумала себе какие-то дела, завела стирку, перебрала все вещи в шкафу. И с надеждой смотрела на телефон: вот сейчас он зазвонит — и что-нибудь начнет происходить.
Гибла я без Мишки.
На каждый звонок бросалась, как голодный воробей на крошку хлеба. «Нет, это квартира!» — отвечала я и бросала трубку, не дослушав «извините».
Но хотя бы Славиков-то должен был позвонить, объясниться за вчерашний наш телефонный разговор!
Собралась отнести в химчистку осеннее пальто и передумала: я уйду — а вдруг в это время кто-нибудь позвонит.
Вот до чего дошло.
Потом позвонила Анатолиева жена Маша, с родственной заботой спросила, не надо ли мяса. Она иногда совершала такие поступки. А я не отказывалась: гордость гордостью, но на базаре вдвое дороже и хуже, и там очередь, — короче, я считала, щепетильность мне не по карману. От Мишки легко было скрыть: он не замечал, что ест, и не интересовался, откуда берется.
Поступок скрыть можно — да, но возможность этого поступка остается на лице несмываемым следом. То ли в выражении лица, то ли в голосе, в жестах — но улика есть, особенно такому проницателю, как Мишка, — ему факт не важен, ему достаточно склонности.
— Ну когда приедешь забрать мясо? — повторила Маша.
— ...Не надо. Мне не надо мяса, Маша!
— Хозяин барин, — с холодком ответила она.
Я спросила, очень осторожно, бывает ли у них отец. Маша ответила, что был как-то раз, в воскресенье, посидел час и ушел.
Вот, значит, как. Значит, тогда за ключом ко мне он приходил уже от т о й.
— А что, он разве еще здесь? — равнодушно поинтересовалась Маша.
— Да вот исчез...
— Ну так я и говорила — перебесятся и помирятся. Уехал домой, — скучно объяснила она.
Впрочем, и в самом деле, чего волноваться? Отец не маленький. Пусть живет, как хочет.
Потом звонил Ольгин милый. Я даже обрадовалась: сейчас стукну по батарее, прибежит Ольга, и ее высказывания развлекут меня. У нее на любой случай жизни найдется два-три среднепотребительских афоризма. Что называется, житейская мудрость — все-таки она утешает, созданная в очередях и на кухне. У нее есть одно дорогое свойство: всегда выходит так, что мы правы, а виноваты — о н и.
Ольга разговаривала с милым.
Милый искал с ней ссоры, а она дипломатично от ссоры увертывалась. Принужденно смеясь, она отводила какой-то его довод:
— А ты знаешь, человека всегда что-нибудь должно губить, иначе ему не приходится бороться, и жизнеспособность пропадает!..
Положив трубку, она еще некоторое время стояла у телефона и не оборачивалась. Я испугалась: уж не плачет ли.
— Хочешь торта? — сказала я с жалостью.
Она обернулась:
— Ты с ума сошла! Торт женщине в моем возрасте! — И, чуть потянувшись, провела ладонями по своим девичьим бокам. — Ты думаешь, это просто так дается? Ничего просто так не дается, за все втридорога заплатишь! — мудро изрекла она.
Разумеется, никаких следов расстройства на лице не было. Это меня и рассердило: черт возьми, серьезная идет жизнь или мы все только «приставляемся»?
— Как же не дается? Ты вон как хорошо приспособилась: с любви только сливки снимаешь. Чужой муж. Хлопоты, болезни — не на тебе. У тебя только неумолкаемый праздник. Моя невестка на мясокомбинате работает, питается исключительно вырезкой. А потроха — остальным. Так и ты.
Я говорила, сознательно нарушая границу соседских отношений. Такие неосторожные и злые слова может простить только родной человек, уверенный в любви.
Я взглянула: что будет? — но Ольга не обиделась. Она и со мной на ссору не пойдет: ей мой телефон нужен. Так что я могу сколько угодно отводить душу...
— Ты считаешь? — с улыбкой удивилась она. — Может быть... Только ведь вы, законные жены, не согласитесь со мной поменяться. Вам нужен крепостной мужик, чтоб за вами документально закреплен был. Куплен раз и навсегда в вечное пользование. И потрохами готовы питаться, еще и спасибо говорите. А я, между прочим, живу без гарантийного документа! — Ольга старалась говорить шутливо, без малейшей обиды. — И вырезку свою отрабатываю каждый раз заново, как пролетарий без частной собственности. Дай спички!
Она вынула из кармана рубашки сигареты. Я подала спички.
— Давай, еще пожалуйся мне на свою несчастную судьбу!.. — мрачно брюзжала я. И рассердилась: — Не кури, меня тошнит!
— Хм, с чего это вдруг? — неуязвимо улыбалась Ольга. И эта ее неуязвимость и ускользаемость выводили меня из себя. Так и хотелось ее чем-нибудь зацепить: чтоб ей стало больно или хоть как-то о щ у т и м о.
— А с того, что я беременная! — сказала я с вызовом.
— Ну и дура, — невозмутимо заключила Ольга.
— Конечно, дура. И слава богу. Потому что если все будут такие умные, как ты, жизнь остановится. — Я дерганно ходила по комнате и сжимала ладони, вообразив Ольгу виновницей всех моих бед.
— Ну и зачем тебе это надо? — рассудительно сказала она. — А где, кстати, счастливый отец? Что ли, еще не приехал?
— А счастливый отец меня бросил! — гордо и торжественно заявила я, как бы обвиняя их огулом — и Ольгу, и счастливого отца, и всю остальную сволочь.
— А-а... — Ольга погасила сигарету и притихла. — Устроить тебе врача?
— Я рожать буду! — драматически выкрикнула я, желая окончательно добить невозмутимую Ольгу.
Но тут же прикусила язык. Что я говорю! — еще придется из самолюбия сдерживать слово, а это в мои расчеты не входило.
— Ну, а он-то знает?
— Нет. — Я присмирела.
— М-да... — вздохнула Ольга, и лицо ее стало как бы без грима, настоящим.
— Что же ты закручинилась? — усмехнулась я. — Тебе ли за меня горевать? За нас, законных-то жен... Кстати, ты можешь на этом нажиться. Разыщи Мишку, и будет тебе новенький неумолкаемый праздник, старый-то износился, похоже? Как говорится, кому война, а кому и мать родна.
А у Ольги даже после этого уцелело настоящее лицо. Она промолчала и тихо ушла.
Славиков так и не позвонил.
Я вычеркнула его из списков.
Надо было брать себя в руки и жить дальше.
По вечерам я бегала с Биллом в надежде, что моя беременность вытряхнется. Шура робко советовала:
— Может, все-таки родила бы, а?
Я даже не отвечала на это.
Ну, говорит Шура, тогда так: нужно лечь на спину в темноте, расслабиться, и все силы, какие есть, вложить в ненависть к плоду. И он этого не выдержит. Но если не получится, то не дай бог тебе сохранить такого ребенка. Это будет подранок.
И подробно объясняла мне какие-то гималайские приемы отторжения ребенка при помощи психической энергии.
У меня, однако, ничего не вышло: ни сосредоточиться, ни возненавидеть мой плод.
Оставалось только бегать. Впрочем, и это я делала без особого рвения. То и дело сама себя ловила на том, что бегу о с т о р о ж н о. Что это? — На всякий случай? Этого я в себе не понимала.