— Это ж мой трофей, — пошутил Стокоз.
— Делай, что говорю. В данный момент нам не до шуток!
Стокоз начал просить:
— Отпусти меня, Герасим Кондратьевич, хоть на полдня. Сеном запасусь и…
— Сеном будем коллективно запасаться, — перебил Полевой. — Очистим территорию от мин, соберем все, что осталось на лугу, и поделим корма. Часть — колхозу, остальное колхозникам, для личного скота. Понял?
— Понял, — бормотнул Стокоз.
Он все же не послушался Полевого. Через несколько минут он запряг коров в телегу и с сияющим лицом выехал за село. Погоняя, он даже напевал по-узбекски: «Поедем на лужок, привезем сена возок… Коровок будем доить… молочко пить…»
Обнищавшие люди с ненавистью смотрели на этого «хозяина».
Спустя два — три часа на лугу раздался взрыв. Вскоре прибежала в село испуганная Наташа. (Она вывозила навоз в поле.)
— Какой-то человек подорвался на мине, — сказала она. — Вместе с коровами взлетел на воздух…
Я вижу пламя костра, у которого сидят пять мальчиков в пионерских галстуках. Это мы все пятеро — Максим, Роман, Виктор, Петр и я. Да, я совсем еще мальчик. Но и они не больше меня. Пламя поднимается высоко над нами, озаряя лица. Мы спорим, кому кем быть.
— Андрей агрономом будет, — насмешливо говорит Максим. — Никто другой, только Андрей.
Почему именно Андрей?
Я возражаю. Я кричу. Братья смеются. Это еще больше возмущает меня.
— Пусть Петр агрономом будет, он тракторист, ему это больше подходит.
Братья хмурятся. Я слышу голос матери; она очень молода и чем-то напоминает мне Наташу. Она говорит тоном пионервожатой:
— Петр умер, ребята, как же мы его агрономом назначим?
Я смотрю на Петра: он тает, как снег на горячей плите. Я цепенею. Хочу крикнуть и не могу. Делаю новое усилие над собой, но голос мой по-прежнему не слышен. В ужасе озираюсь по сторонам. Никого. Ни братьев, ни матери. Только костер продолжает гореть. И кто-то упрямо кричит над головой:
— Агроном! Агро-о-оном!
Открываю глаза и вижу молодое розовое лицо офицера. Комната залита светом, хотя солнца не видно. Оно пробивается в окна сквозь густые ветки вербы, широкой полосой входит в отверстие, которое когда-то служило дверью. На земляном полу, где до войны лежали добротные крашеные доски, ярко зеленеет свежая, тронутая солнечными лучами травка.
— Вставай, агроном, председатель колхоза приехал.
Сидор Захарович приехал? Как это хорошо! Он знает все о матери… Я вскакиваю с койки и бегу. Благо не надо одеваться: два года мы все спали одетые.
Гриша что-то кричит, стараясь догнать меня, но я не слышу. Я вижу людей у колхозной конторы и бегу, придерживая рукой очки. Из-под ног брызжет мокрый снег, смешанный с грязью.
Издали я вижу какие-то машины, лошадей, быков. Позади меня слышится уже хриплый окрик Гриши:
— Андрей, сумасшедший, постой!
Ему не догнать меня, калеку. Я всегда плохо видел, но все-таки бегал быстрее Гриши — тяжеловеса. Он превзошел меня только в футболе. И то лишь потому, что я боялся потерять очки, а без очков не видел мяча.
В один миг я очутился посреди лужи, у грузовика, на котором стояла женщина в цветном платке. И вдруг ноги мои прилипли к земле: я не мог сдвинуться с места. Я узнал мать… Я не слышал, о чем она говорила, только голос ее проникал в мое сердце.
Я видел людей, хлопавших в ладоши, но звуки аплодисментов не были слышны.
Женщина говорила, обращаясь во все стороны, ко всем, кто ее слушал. Яркое солнце освещало ее. Вдруг она повернулась лицом ко мне. Я увидел голубые, сверкающие капли ее глаз, ее зарумянившееся лицо, пряди серебристых волос… Она перестала говорить, оборвав свою речь на полуслове. С открытым ртом она смотрела на меня. И лица всех присутствующих повернулись в мою сторону. Я хотел крикнуть, но мать опередила меня:
— Андрей! Андрю-юша!
Как подкошенный стебель травы, мать повалилась на дно грузовика. Левый борт машины был открыт, и голова ее повисла. Платок сполз, серебряные волосы засверкали в лучах утреннего солнца.
Одно мгновение я видел совсем белое лицо матери, затем его закрыли люди, окружавшие машину.
Ноги мои стали как резиновые. Я чуть было не сел просто в лужу посреди улицы. Я видел, как женщины понесли мать к ближайшей хате.
Чьи-то крепкие руки схватили меня: я ведь не мог стоять на ногах. Я шатался, как пьяный. Гриша все время поддерживал меня.
— Зачем ты бежал, дурной? Я же кричал тебе. Разве можно было так появляться? Я и то испугался, когда первый раз увидел тебя. Ведь ты же для всех покойник…
Я сказал, не слыша собственного голоса:
— А почему ты умолчал, что мать приехала?
— Разве я не сказал?
— Ты сказал: председатель колхоза. Я думал — Сидор Захарыч.
— Сидор Захарыч на фронте. Черт возьми, я болтал обо всем, а главного не сказал.
Мы шли по улице. Гриша поддерживал меня. Ноги мои еще дрожали, но я старался высвободиться от него. Я сделал усилие над собой и пошел самостоятельно, хотя вес еще пошатывался. Гриша смешно протягивал ко мне руки, словно боялся, что я упаду.
Нас догнала тетка Варвара. Она посмотрела на меня неодобрительно и проворчала:
— Сдурел, что ли? Зачем же ты мать так напугал?
— Погоди, матуся, — сказал Гриша каким-то незнакомым мне голосом. — Сначала скажи, как там тетка Катерина, здорова?
— Будешь здорова… — со вздохом произнесла Варвара. — Мало она пережила за это время, сердечная. И еще такая оказия. Думала, что он покойник, а тут…
— Где же она? — спросил я, напряженно думая о матери.
— У нас в хате. Просила тебя привести.
Мать жива! Это вызвало во мне такое радостное возбуждение, что я сразу почувствовал прилив свежих сил. Я ускорил шаги.
Вот и хата, которую Гриша за несколько дней своего пребывания успел подремонтировать. Я заметил свежевыбеленные стены и окно, стекла которого были составлены из кусков.
Тетка Варвара открыла дверь. В первое мгновение я увидел на белой печке отражение окна с тонким рисунком склеенного из кусков стекла. Затем деревянную скамью, на которой, словно покойник, лежала мать. Встревоженные колхозницы стояли в углу за печью и о чем-то шептались.
Я задержался у порога. Длинная мягкая солома путалась у меня под ногами. В комнате почему-то пахло воском, и мне вспомнились похороны отца. Он также лежал на скамье у окна, и в воздухе сильнее всего чувствовался запах горящей восковой свечки.
Меня охватил озноб. Страшно было заглянуть в бледное лицо матери. Но вот глаза ее открылись — брызнули синими искрами. Мать подняла голову и позвала меня, как маленького, одним пальцем. Я упал перед ней на колени и совсем близко увидел ее глаза, ее лицо — бледное, морщинистое, но все еще такое красивое.
На ее ресницах заблестели крупные капли слез. Казалось, они выскочили из ее зрачков. Уголки рта дергались, однако мать не плакала. Взволнованными, страшно расширенными глазами она рассматривала мое лицо, мои волосы. Она трогала их рукой, словно проверяя, настоящие ли? Затем рука ее беспомощно опустилась на скамью. Мать отвернулась к стене и — зарыдала.
Мне трудно было сдержаться, и все же я не заплакал. Захотелось даже пошутить: «Не волнуйся, мама, волосы выкрасим. Главное — голова, а голова ведь цела».
Но я ничего не сказал. В горле пересохло. Казалось, я никогда и не умел разговаривать.
Мать снова повернулась ко мне лицом и прошептала:
— Не расстраивайся, Андрюша, теперь ты долго жить будешь. Про кого слухи идут, что умер, тот всегда долго живет.
Я собрался ответить, но Гриша опередил меня:
— О нем целую легенду сложили, но я думаю, что живой человек лучше любой легенды. Правда, Андрей?
Я не видел его, стоявшего позади, но чувствовал, что он лукавит. Да, он говорил, явно подражая мне. Я простил ему эту шутку.
Мать улыбалась, глядя на меня.
Потом ее лицо нахмурилось. Она прошептала:
— Про Петра знаешь?
Я молча кивнул головой. Мне хотелось рассказать ей подробно о том, как даже до партизан дошел слух о подвиге Петра Наливайко, но трудно было найти нужные слова. Я решил, что лучше не надо говорить с матерью о Петре сейчас, чтобы не волновать ее. Но она сама продолжала говорить о братьях. Кажется, она хотела утешить меня.
Неожиданно мать сказала громко, деловым тоном, словно это говорила уже совсем другая женщина:
— Ой, я совсем забыла! Сходи, сынок, посмотри, чтобы лошадей и быков покормили. Да устрой их получше. Натомилась бедная скотина в пути.
Я рад был выполнить ее просьбу. Кивнув головой, как бы давая понять, что все будет сделано, я поспешно вышел на улицу. Не скрою, мне захотелось остаться на минуту одному, поразмыслить над всем, что я узнал от матери. Но я заставил себя все-таки думать о подстилке для лошадей и быков. Надо было достать сухой соломы. Я вспомнил: поблизости находится разрушенный снарядом сарай. Крыша повалилась внутрь и продолжает висеть. Пожалуй, там найдется много сухой соломы.