— А может быть, чересчур строго, Петр Андреевич? — неуверенно спросил председатель облисполкома, добродушный толстяк. — Может, предупредим?
— Что ж, если других предложений нет, будем голосовать два.
Проголосовали за выговор.
Лемяшевич вышел из обкома со сложным и противоречивым чувством. Было удовлетворение оттого, что правда победила, что такая высокая партийная инстанция чутко и внимательно отнеслась к делу рядовых коммунистов, что криничане прочитают опровержение этого злосчастного фельетона. Сердце его было полно благодарности к тем добрым людям, известным и неизвестным ему, которые написали письма, лежавшие на столе у секретаря. Лемяшевич знал только об одном, а их — вон сколько! Жаль, что не было здесь Ровнопольца, который не очень верил в победу.
Нет, когда ты убежден в своей правоте, тебе нечего бояться: дисциплина в партии одна для всех! Все это так. Но Лемяшевич не злорадствовал по поводу поражения противника. Вот и сейчас. Он не только не радовался, что Бородка получил взыскание, ему это было неприятно, обидно. Он не оправдывал Бородку как человека, как коммуниста, с которым они равны перед Уставом партии, но ему горько было за Бородку руководителя. В институте он два года был секретарем партбюро факультета, был в парткоме и хорошо понимал, какой это высокий и почетный пост — партийный руководитель! А ещё неприятно было от мысли, что Бородка с его характером, наверно, не успокоится, опять сделает какой-нибудь выпад, опять придется тратить силы, энергию на борьбу, которая не помогает, а мешает работе. «Ну, если он начнет вновь — я его на конференции так разукрашу!..»
Он вспомнил, как после рассмотрения их вопроса в вестибюль вышел Журавский, остановил их обоих — его, Лемяшевича, и Бородку — и шутливо сказал: «Что ж это вы не поладили? Мне просто неудобно… Я вас рекомендовал…»
Он имел в виду не только то, что посоветовал Лемяшевичу ехать в этот район; он когда-то и Бородку рекомендовал на свое место. Но Бородка это уже забыл и ответил раздраженно и неприязненно: «А вы меньше протежируйте — лучше будет для дела», — и отошел к знакомым, дожидавшимся своей очереди на бюро.
Журавский почувствовал себя неловко и ограничил разговор с Лемяшевичем тем, что осведомился, как он живет, и попросил передать Костянкам привет и извинения, что не может заехать к ним.
С такими чувствами и мыслями ходил Лемяшевич по городу. Обошел магазины, заглянул в облоно, в библиотеку. До отхода поезда оставалось ещё много времени, и он решил зайти в школу, где преподавал один его однокурсник.
Падал снег. Лемяшевич медленно шел по скользкому тротуару, осматривал новые дома, вглядывался в лица людей. Вдруг, обогнав его, резко, так что завизжали тормоза, остановилась «Победа». Из нее выглянул Бородка:
— Лемяшевич! Вы куда? Дружески-приветливый голос секретаря смутил Михаила Кирилловича.
— Да так… гуляю…
— Дожидаетесь поезда? Долго, ещё ждать. Садитесь, поедем вместе. До школы довезу, я к вам в МТС еду.
Предложение заманчивое — не надо будет думать, как добраться из райцентра, а ведь поезд приходит поздно вечером, когда надежды на случайную машину почти нет. Но слишком уж врасплох захватило его это неожиданное предложение, он колебался. «Человека этого невозможно понять».
— Да у меня вещи на вокзале…
Бородка хитро усмехнулся, должно быть все понял, — он любил удивлять людей.
— Захватим и вещи… Трудно ли…
Вещи — два пакета книг, которые Лемяшевич, чтобы не таскать, сдал в камеру хранения.
Когда он принес пакеты и бросил их в машину, Бородка сказал:
— Книги? — И после длинной паузы, когда уже отъехали от вокзала, спросил: — Пишете свою диссертацию?
— Нет, не пишу, но обдумываю… Собираю материал.
— Завидую я вам… Спокойная у вас работа… читай, пиши.
Лемяшевич не выдержал и засмеялся; его развеселило явное желание секретаря пожаловаться на свою судьбу.
— Не такая уж она спокойная.
Бородка повернулся — он сидел рядом с шофером, — подозрительно посмотрел на спутника — почему засмеялся? — сухо заключил:
— Конечно, спокойных работ не бывает… — Но сказал это с такой интонацией, которая заставляла мысленно продолжить: «Спокойных работ нет, но ваша — все-таки не то, что, например, моя».
Он молча достал папиросы, предложил Лемяшевичу, сам жадно затянулся и вперил задумчивый взгляд в снежную муть.
Снег густел. Он залеплял ветровое стекло машины. Прилежно и неустанно трудились «дворники», сметая снежные хлопья. Шофер убавил скорость и, наклонившись к баранке, зорко вглядывался в дорогу. Разнообразные по форме, большие и маленькие снежинки летели, кружились перед машиной, вихрились по сторонам. Причудливая и манящая красота была в этом их кружении и полете. Она зачаровывала, наполняла ощущением бесконечности движения, рождала спокойную торжественность в душе и в то же время какие-то смутные образы, мечты, как будто ты задремал и погрузился в другой, нереальный мир. Но и от этого Лемяшевичу было хорошо. На душе становилось легко-легко, забывались все неприятности, все житейские заботы. Не хотелось нарушать это торжественное настроение словами. Должно быть, то же чувствовал и Бородка. Они молча курили.
Еъехали в лес, и снежинки вдруг как бы замедлили свой стремительный бег. По обе стороны дороги высились старые сосны, ветви их нависали над шоссе. Звездочки снежинок разбивались о ветки, и вниз медленно сыпался редкий, легкий снежок. Сразу исчезло ощущение стремительности движения, но возникло новое чувство—восторга перед величием и красотой леса. Важно и торжественно кланялись машине редкие березы и дубы, на которых там и тут висели отягченные снегом коричневые листья. Сосны, похожие, как сёстры, стояли по обе стороны дороги сплошной стеной, величаво вздымая в белое небо свои снежные густые шапки. Казалось, что под этими соснами как-то особенно уютно и даже тепло. Нет, не казалось, а вспомнилось обоим бывшим партизанам, потому что когда-то такой же лес был для них и на деле самым желанным и надежным убежищем.
Артём Захарович открыл переднее окно, выбросил окурок, снежинки холодной струей ворвались в машину.
— Хороша будет завтра пороша, — заметил Лемяшевич, бросая и свой окурок.
Бородка быстро обернулся, в глазах его блеснули азартные огоньки.
— Вы охотник?
— Без стажа. Года два, как приобрел ружье. Не подстрелил ещё ни одного зайца, если по совести… На тетеревов осенью удачно ходил…
— Завтра суббота, да? Послушайте, давайте пойдем в воскресенье на зайцев. Чудесные места знаю.
— Я всегда готов, — согласился Лемяшевич. Шофёр с улыбкой покачал головой.
— В воскресенье совещание льноводов, Артем Захарович, Бородка хлопнул себя по лбу.
— Ах, черт возьми! Совсем забыл… И вот так каждый раз! Два года не могу вырваться. А я как раз охотник со стажем, с детства.
Он отвернулся, опять закурил и, не поворачивая головы, вглядываясь в дорогу, сказал:
— Вот… А вы говорите… Для вас это просто. Накупил книг — и читай… Вздумал на охоту пойти — пошёл… А у меня тысяча дел, и за все бьют. В голове не умещаются… Вы, конечно, уверены, что я это сделал нарочно? Признавайтесь, — он глянул на спутника через плечо.
Лемяшевич сказал откровенно:
— До заседания не думал, на заседании меня убедили…
— Убедили? — Бородка даже крякнул. — Кх-м… И вы радуетесь победе?
— Я не о себе думаю. Пятно легло на трех коммунистов и… на звание учителя… На звание! Помните, мы говорили с вами… А вообще мне обидно за своего партийного руководителя.
— Вы не ханжите, Лемяшевич. И не говорите громких фраз. Не люблю. Это — от желания поставить себя в более выгодное положение в споре с человеком, который не может, не имеет права, если хотите, доказывать свою правоту на таких же высоких нотах. Поставьте себя на мое место!
— А я вам скажу, что это не свидетельство силы — выставлять себя мучеником: «Я один всё делаю, и меня одного бьют».
Бородка резко повернулся, лег грудью на спинку, в глазах его блеснули знакомые искры гнева.
— Вы безжалостный человек, Лемяшевич… Но непроницательны, необъективны… Никогда в жизни я не жаловался, и никто, кроме вас, меня в этом ещё не попрекнул! Вы попали пальцем в небо… Я о другом хотел сказать… Те, кто вас переубедил… все их доказательства ни черта не стоят. Я тоже мог бы доказать, что это ерунда, что нельзя валить все в одну кучу, как это сделал уважаемый Петр Андреевич. Однако я отвечаю и за ваше имя, и за честь Полоза, и за все остальное в районе! Значит, косвенно — и за фельетон, за его появление. Косвенно… Но поверьте мне, как человек человеку, что я и в самом деле не помню содержания разговора с редактором. У меня и в мыслях никогда не было мстить вам. Я выше этого… Можете вы поверить?