– Разве это масло? – пренебрежительно сказал он. – Плохое от наших коров масло.
– Почему? – удивился доктор. – Очень хорошее масло, такого в городе нет.
– В городе! – подхватил Кузьма Андреевич. – В городе не житье, мил-человек, – малина. А здесь одна дяре́вня и дикость! И что сидишь ты, ровно привязанный?
Он долго ждал ответа, но доктор всегда уклонялся от подобных бесед. Доктор попросил рассказать о старине. Кузьма Андреевич откашлялся и опустил тяжелые мясистые веки.
– Да… Старину я всю насквозь помню… Годов мне все более, тело грузнее, а память светлее. О чем же сказать тебе?
– О Маркеле Авдеиче. Ты ведь мне до конца так и не рассказал.
– Жизни он решился в нашем селе, вот тебе и конец. Видишь ты: купил он имение у барина у нашего, Маркел-то Авдеич. А сам из купцов. Флегонтов было его фамилие. Холостой, конечно, а собой видный, черноусый. Но, верно, что лысый. От корысти сошел у него волос.
Начало истории о гибели Маркела Авдеича доктор знал наизусть, но молчал, понимая, что старику необходим разбег воспоминаний.
– Девкам, конечно, от его усов интерес, а мужики все одно злобствовали. Больно уж он штрафовать любил. Эту самую правилу – кого штрафовать и на сколько денег – он заместо молитвы знал. Мы его просим: «Ослобони, Маркел Авдеич!» Куды там! Плати – и более никаких. Куды ж податься? Плотим. Все до копеечки соберет – своего не упустит да и чужого прихватит. Он, покойник, свою пользу понимал, не то что у нас – вовсе без понятия народ! Третьедни роют бабы морковку – на баржу грузить. Я, конечно, считаю. Идет мужик Хорошевский с корзиной, кричит: «Бабы, дайте морковки!» Она ему – раз полную корзину! Я тут к ей. «Какое, – говорю, – имеешь право? Морковка не твоя, колхозная морковка!»
Воодушевившись, старик хлопнул по докторскому колену ладонью.
– «Сыпь, – кричу мужику, – взад!» Меня же баба та, Прокофьевна, и обругала матерным словом. Какое же в ней понятие? Опять же возьми мешки. Нехватка ведь, а бросили на улице. Ребятишки, знамо, бредни поделали…
– Значит, прижимал он вас крепко, этот Маркел Авдеич? – перебил доктор, возвращая старика к прежней теме.
Кузьма Андреевич прикрыл глаза.
– Крепко прижимал, лысый бес. Так и жил на мужицкой шее и никакого стесненья себе не имел. У мужиков, скажи, не только что коровенку – овцу некуда выгнать, а Маркел-то Авдеич все раздувает хозяйство. У него тебе и скот, и хлеб, и маслобойка. Молоко возил на продажу. Молоко это завсегда барышное дело, ежели глаз иметь. Молоко – вещество норовистое, для надзору за ним человека ставить нужно, а не чурбак. При Устинье-то все гладко шло, а нынче поставили Фильку Мосягина. Киснет, скажи, у него молоко, да и на́! Уж мы и туды и сюды – киснет! Убыток принимаем!..
– Кузьма Андреевич, – остановил его доктор, – ты мне про молоко уж рассказывал.
– Когда? – недоверчиво спросил старик. – Нет, мил-человек, я тебе про другое сказывал. Я тебе сказывал, как у нас картошка взопрела. Захожу в яму, беру картошку, а она сладкая. Гнилым теплом от нее так и пышет. Ах ты, горе! Разве мыслимо! Убыток!..
– Слышал я про картошку, – снова остановил его доктор. – Ты про старину расскажи.
– А я про что? – удивился Кузьма Андреевич. – Я тебе про старину и сказываю. О картошке – это к слову. Вот, значит, слушай про старину: я, мил-человек, любитель про нее сказывать – пятерку заработал. Верно. Городской один дал мне пятерку, пондравился ему. Да-а-а… Стоят у него, у этого Маркела Авдеича, кругом сторожа. Народ подобрал он лютый, чужестранный народ, глазастый. По ночам он, значит, ходит, самолично сторожей поверяет, нет ли где потравы али порубки. Эх! И боялись его сторожа. У него не поспишь – враз достигнет! Он бы с этого, с Тимофея бы Пронина, шкуру снял! Страмота ведь! Захожу третьедни на скотный двор – тихо. Спит он, Тимофей-то! Выскочил навстречу, а глазищи мутные. Поднялось тут во мне сердце. «Как ты, – говорю, – имеешь полное право спать на охране колхозного скота?» А он: «Твоего, – говорит, – дела нет!» – «Как так нет? Я тебе кто? Членов правления ты слушать должон?..» Тут я, конечно…
Доктор понял, что и сегодня не услышит конца истории о гибели Маркела Авдеича. Доктор взглянул на часы.
– Двенадцать без десяти.
Старик натянул тулуп.
– Пойтить сторожей поглядеть. Потом доскажу, Алексей Степанов. Я тебе много про старину могу сказать. Я ее всю наскрозь вижу, как в озере.
Доктор проводил его. Ветер шел густой и ровный, глухо гудели вершины старых берез. Крыльцо качнулось под ногами. Кузьма Андреевич встревожился, при скудном свете фонаря долго осматривал перила и столбы. Наконец огорченно сказал:
– Чтой ты, Алексей Степанов, плохо за мужиками глядишь? Вяжут за крыльцо лошадей, столбы растревожили. Ты гоняй… Коновязь, что ли, поставить им?
И добавил без всякой видимой связи:
– Тебе, конечно, скучно в деревне. Театров здесь нет, а разве ученому человеку мыслимо, чтобы без театра? Там тебе сейчас на гитаре сыграют, русского спляшут, покажут женщину-паук…
Он ушел, жестко пошуркивая тулупом, веером расстилая перед собой свет фонаря.
Настёнка Федосова бойко выбирала отглаженную ладонями жердь. Поскрипывал журавль, постукивала бадья, роняла в сырую и темную глубину гулкие всплески. Устинья стояла здесь же. Новое расписное коромысло лежало у ее ног. Дожидаясь очереди, она разговаривала с бабами о докторе. Мосевна спросила:
– Не страшно тебе, бабынька? Он ведь вон какой здоровущий. Враз сломит.
Устинья молчала, глядя на широкую выгнутую струю, расцвеченную зыбкой радугой.
– Он, поди, на деревенских-то и не смотрит, – сказала Настёнка.
Голос ее, показалось Устинье, звучит насмешливо: да, мол, плюет он на твою красоту. Укладывая на полной плечо коромысло, Устинья ответила:
– На кого, может, и не посмотрит, а на кого – и как…
И пошла – медленно, с потяготой, чуть сгибаясь под тяжестью ведер, и все бабы завистливо подумали, что около нее ни один мужик не удержится, будь он хоть десять раз ученый. Долго судачили бабы у колодца, а к вечеру вся деревня знала, что доктор живет с Устиньей.
Кузьма Андреич услышал эту новость на правленском собрании, где председатель шепотом сообщил:
– Смотри-ка. Может, на зиму останется у нас. Баба-то больно хороша…
Кузьма Андреевич обеспокоился. Выбрав час, когда доктора не было дома, он нагрянул к Устинье. Она причесывалась на ночь, волосы спокойной волной текли на ее голые плечи.
– Как оно, здоровьишко-то, Устя?
– Спасибо.
– Ну и слава богу! Доктор-то где?
– Придет.
Молчание. Кузьма Андреевич кашлянул, начал зачем-то расспрашивать, много ли ходит больных, сильно ли устает доктор. И очень довольный своей хитростью, что подъехал так ловко, на кривой, сказал:
– Дверь у тебя, Устя, без крючка. Не боишься ночью?
– Непугливая, – ответила она, заплетая косу.
Никакой другой хитрости Кузьма Андреевич выдумать не мог и спросил напрямик:
– Доктор-то, говорят, живет с тобой?
– А что я, порченая? – ответила она.
– Эх, Устя! Не уберегла ты себя, Устя! – сказал Кузьма Андреевич и вышел, досадуя на бабью слабость.
Он задержался в темных сенях, не мог найти выхода. Вдруг дверь открылась, вошел Тимофей.
– Устя, где ты? – спросил он, не заметив Кузьму Андреевича. Вторую дверь в комнату он закрыл за собою неплотно, темноту прокалывало узкое шило света. Кузьма Андреевич подошел к двери.
Голос Тимофея:
– Как оно, здоровьишко, Устя?
Голос Устиньи:
– Спасибо.
Голос Тимофея:
– Ну и слава богу! Доктор-то где?
Голос Устиньи:
– Придет.
Молчание Потом снова вкрадчивый голос Тимофея:
– Что ж ты, Устя, на дверь крючок не повесишь? Ночью-то страшно.
– Непугливая, – сердито ответила Устинья. – Ишь, ходят, выпытывают. Ну и живем, тебе-то что! Ай ревность? Я вот бабе-то скажу, она тебе бороденку повыдергает.
– Эх, Устя, – вздохнул Тимофей, – не уберегла ты себя, Устя…
– Иди! Нашли монахиню. Для вас, что ли, псов, беречь!
Так было сделано Кузьмой Андреевичем важное открытие, что лодырь Тимофей, опасающийся вторичного осмотра, и всеми уважаемый лучший ударник Кузьма Андреевич имеют одно желание: поскорее спровадить доктора из деревни. Такая общность желаний как бы уравнивала их, что было для Кузьмы Андреевича непереносимо оскорбительным. Всю ночь злобился он на Тимофея. Утром нашел председателя и сказал ему, что в колхозе потакают лодырям, что он, Кузьма Андреевич, сорок лет кормил кулака Хрулина, а теперь, при советской власти, не согласен кормить «всяких подобных», которые беззаботно отдыхают в коровниках, да и там не караулят, а спят.
Разговор происходил в сбруйном сарае, в густом дегтярном полусумраке.
– Дурит мужик, – сказал Гаврила Степанович. – А ведь бедняк! – И вдруг удивился: – Ведь бедняк! Ты мне вот что растолкуй, Кузьма Андреевич! Ведь бедняк! Сегодня же пусть идет в амбулаторию!
Зная Тимофееву хитрость, Кузьма Андреевич заранее поговорил е доктором.