Зная Тимофееву хитрость, Кузьма Андреевич заранее поговорил е доктором.
– И всегда он кричит: «Я ерманской войны ерой, медаль имею!» Медаль он верно, что имеет, только никакого еройства он не исполнил и медаль ту получил за ловкое слово. От страху, что ли, он это слово енералу ляпнул? Многосемейный он – восемь душ. Енерал-то спроси: «Что ты больно стараешься, рядовой Тимофей Пронин?» А он енералу в ответ: «Ваше превосходительство! Солдат плодовит быть должен!» И руку держит под козырек по всей форме. Енерал тот очень был толстый, чуть не упал от смеху. «Ну, – говорит, – молодец, рядовой Тимофей Пронин, обязанность свою земную здорово исполняешь!» И дал Тимофею за это ловкое слово медаль. А чтоб еройство… Тимофей врет, никакого он еройства не исполнил и медаль получил зазря…
Опасаясь, что эти слова покажутся доктору слишком пристрастными, Кузьма Андреевич добавил:
– А может, и не зазря… Может, енерал большого ума был человек. Может, он так рассудил: раз ты людей неприятельных уничтожаешь по моему приказу, то должо́н столько же новых младенцев представить, чтобы не было на земле беспорядку и спутаницы. Только навряд ли. Енералы в это дело не вникали, в это вникали больше попы. А насчет килы он, Тимофей, обязательно врет. Ежели от злоехидства, он всю ночь напролет работать может – подпорки ставить али там колья вбивать…
Прощаясь, Кузьма Андреевич вдруг сказал сердито и убежденно:
– А только городские бабы все одно лучше нашенских!
Тимофей пришел к доктору, фальшиво горбясь, поддерживая обеими руками живот, словно боялся, что вывалится на землю его кила.
Тимофей расстегнул штаны. Складываясь гармошкой, они медленно сползли на пыльные рыжие сапоги. Тимофей лег на кушетку и задрал рубаху. Живот у него был бледный и выпуклый. «Ой, ой!» – скучно закричал Тимофей, как только доктор подошел к нему.
Он кричал, не переставая, даже тогда, когда доктор прикасался к его ногам. Он кричал равнодушно и безразлично, он заранее знал, что не сумеет обмануть доктора.
– Врешь, – морщился доктор. – Помолчи ты хоть одну минутку, в ушах звенит… А вот сейчас должен ты кричать – ведь больно?
– Ой, ой! – скучным голосом ответил Тимофей.
Доктор сильнее надавил на его живот. Тимофей взвился и заорал по-настоящему – утробным звериным воем.
– Ну что ж, Тимофей, – сказал доктор, – плохие твои дела.
– Ей-богу, болит!
– Плохое дело, – повторил доктор. – Придется, милый, ложиться тебе на операцию – кишки вырезать.
Нижняя челюсть Тимофея отвисла. Штаны, складываясь гармошкой, снова поползли на сапоги.
– Да, да, – подтвердил доктор. – Неожиданно? Что же делать? Аппендицит, милый, и очень запущенный аппендицит. В любое время возможно гнойное воспаление. Собственную смерть ты носишь в себе, Тимофей. Резать нужно.
Тимофей стоял белый и недвижимый.
– Резать!.. – Он никак не мог выговорить страшного слова. – Резать! – вдруг завопил он тонко, с надрывом, по-бабьи, и рухнул на колени, словно подломились его хилые ноги.
Захлебываясь, он каялся в своем притворстве, рассказал о гусе, которого подарил фельдшеру за справку. Он обещал работать вдвое против остальных, только бы не посылали его резаться. Доктор был неумолим.
– Помрешь, если не поедешь, – отвечал он. – И ехать нужно тебе немедленно.
Тимофей в отчаянии бросился к председателю.
– Щучий ты сын! – задумчиво сказал председатель. – А оно, брат, обернулось другим боком. Итак, я полагаю, Тимофей, что эта, вредная стерьва завелась в твоем брюхе от безделья. Теперь вот казнись. Иди-ка, брат, домой да собирай мешок. А я Силантию Гнедову скажу, чтобы запрягал лошадь.
– Не поеду! – завопил Тимофей. – Не дамся!
– Не дури! – закричал председатель. – Ишь ты! А помрешь, куда мы твоих семь душ денем? Тебя кормили, лодыря, а потом их! Поезжай!
Тимофея провожала вся семья. Он сидел на подводе серьезный, хмурый и, молчаливый. Тоскующими глазами он смотрел на свою избенку.
– Прощайте, православные! – закричал он. – Лихом не поминайте!
Баба завыла, а за ней и ребятишки.
– Краски мои береги, Аксинья! – крикнул Тимофей уже издали. – Ежели не вернусь, дешево не про-дава-а-ай!
Телега скрылась под косогором, а минуту спустя загрохотала по бревенчатому мосту.
Три дня подряд доктор просыпался чуть свет: железная крыша булькала и хрустела под сапогами Кузьмы Андреевича.
Наконец были заделаны все прорубины. Доктор решил в эту ночь лечь пораньше и выспаться как следует. Устинья долго возилась в комнате, вытирая посуду и стол.
Доктор пошел за ней следом, чтобы запереть дверь. Как всегда, она задержалась в дверях, посмотрела влажными потемневшими глазами. Доктора повело судорогой. Тяжелая кровь ходила, толкаясь, в его большом теле. Он ждал, опустив голову, ломая желание.
Наконец Устинья вышла.
Накинув крючок, доктор быстро разделся и лег.
– Черт знает что! – шепотом говорил он и не мог уснуть, томимый грешными мыслями. Он знал, что может пройти через приемную в ее комнату и не встретит отказа. Очень ясно он представил себе, как прыгнет в приемной зыбкая половица и затаенно звякнут склянки с медикаментами. – Черт знает что! – повторил он, ворочаясь на койке.
Зря сболтнула у колодца Устинья. Не жил с ней доктор и даже не лез. Сначала это казалось ей странным, потом обидным. Доктор нравился ей, иногда она ловила его воровские горячие взгляды, но были они такими короткими, что Устинья даже не успевала ответить на них улыбкой. Наступал вечер, доктор запирал дверь и оставался один в комнате. Ни разу не попытался он задержать Устинью, наоборот, выпроваживал ее поскорей. Ночью она плакала, но о своей обиде никому не говорила – из гордости.
А доктор сдерживался по двум причинам. Сначала мешали соображения этические – служебное старшинство, а потом добавились практические соображения. Доктор подумывал о Москве, заготовил сдаточные ведомости по амбулатории и теперь вел себя так, чтобы при отъезде не возникло никаких даже второстепенных задержек.
Недавно он написал своему московскому другу:
«Я работаю в деревне пятый год. Это в конце концов несправедливо – загнать человека в глушь и держать его там до седых волос. Я хочу вернуться в Москву. Пускай теперь кто-нибудь другой поработает на моем месте. Связи у тебя есть. Очень прошу устроить мне перевод хотя бы в подмосковную больницу».
Московский друг ответил доктору так:
«Твое письмо пришлось как нельзя более кстати. Вскоре открывается новая больница в Ленинской слободе. Я назначен главным врачом и через неделю начну комплектовать штат. Больница будет образцовая, поэтому в Мосздраве ко мне относятся с почтением и вниманием. Я буду решительно настаивать на твоем переводе и нисколько не сомневаюсь в успехе. Приготовься и по первому сигналу немедленно выезжай, чтобы районщики не успели опомниться и задержать тебя».
Теперь доктор ждал решительного известия.
Гулкие удары топора разбудили его опять на рассвете. Не одеваясь, он подбежал к окну, сдвинул шпингалеты. Рама открылась сразу на оба раствора. Утро пахло морозом, рябина стряхивала на подоконник росу.
– Я, мил-человек… это все я стучу. Крыльцо вот подправляю. Опять раскачали мужики…
Оставляя на седой траве темно-зеленые следы, подошел Кузьма Андреевич.
– Все чинишь, – растроганно сказал доктор. – Сознательный ты человек, Кузьма Андреевич. Как будто о своем доме заботишься.
Кузьма Андреевич смутился, отвел глаза.
– Крышу я тебе, Алексей Степанов, исправил. Крыльцо. Сделай теперь мне уважение.
– Всегда готов, – улыбнулся доктор, поднимая по-пионерски руку.
В комнате гулял прохладный ветер, поскрипывала на петлях оконная рама и, послушные ее движению, бегали по стене вверх и вниз солнечные зайчики.
– Беда мужикам пришла, – говорил Кузьма Андреевич, – ни тебе мешков, ни анбаров. Гаврила-то Степанов, председатель, в тридцатом году коммуной задумал жить. Ну и были у кого анбаришки, так разобрали, а у меня и никогда его не было, анбара. Мой урожай, мил-человек, в старое время в кисет вмещался, да и то не доверху, Нынче у нас по девять кило с половиной одного только хлеба на трудодень, да картошка, да свекла, да капуста. Куды сложишь? Гнедов-то Силантий хлебом всю горницу завалил, в сенях картошка, а спит на дворе. Утренник его ухватит за пятку, ропчет. «Это, – говорит, – что за жизня? Собачья это жизня – во дворе спать!»
Доктор успел уже одеться, а Кузьма Андреевич все еще не дошел до существа своей просьбы.
– Трудодней у нас много – моих триста семьдесят да старухиных, поди, сотня. Избенку мою ты сам видел Ну, куда я все дену? А у тебя в амбулатории, Алексей Степанов, подлавка все одно свободная. Опять же пристройка. Дрова-то выкинуть бы, кто их возьмет?
– Пожалуйста! – ответил доктор. – Сделай милость.
Кузьма Андреевич ушел чрезвычайно довольный. Ему казалось, что, занимая своим добром еще до отъезда доктора пристройку и подлавку, он как бы заранее вступал во владение хрулинским домом.