— Ты, дева, от, с ума ли не сошла? — встретила ее с необычной суровостью Пелагея Ильинична,— аль не мужик у тебя уезжает? Все женки-то давно уже там, а Митька навроде как и не женат. Не ладно так-то, Любава, у нас спокон веков такого в родове не бывало. Чай, на промысел уходит, не по прошпекту выкомариваться. Нехорошо, Любава, не по-русски это.
Вспыхнула Любава, стыдом обожгло, и бросилась вон на улицу, просыпая слезы на бегу. Бежала по улице, прижимая руки к груди, ничего не видя вокруг. До промхоза и пятисот метров не будет, а ей в пять километров путь показался. Но не успела Любава, отошла уже машина с промысловиками, что-то весело кричавшими своим женкам. Силилась она разглядеть Митькино лицо, зачем-то надо это было ей непременно, но не разглядела...
9
После отъезда Митьки и вовсе стало тихо в доме Сенотрусовых. Пелагея Ильинична заболела вдруг сердцем по окаянной Митькиной судьбе, почувствовав, что не люб ее последыш Любаве. А вот чем не люб — в толк взять не могла. И так прикидывала и этак — всем мужик взял, а вот судьбой не удался. Легко ли матери такое подумать, а видеть — и того горше. И в какой уже раз жалела Пелагея Ильинична, что нет Самого. Он бы все разом решил, думала Пелагея Ильинична, не допустил до такого, чтобы мужика на промысел не проводить, добрым словом не напутствовать, женской лаской не приласкать.
И вспоминала, как сама провожала мужа на долгие зимние месяцы в тайгу. Как ластилась к нему в последнюю ночку, желая хоть что-то от него для себя оставить.
Не бывало для нее слаще тех минут, разве когда еще с промысла встречала. Да и у ней ли одной так было, промысловиков у них — полдеревни.
«И че девке не любится? — удивленно присматривалась к Любаве Пелагея Ильинична,— а ведь, если толком рассудить, себя же и наказывает. По нынешним-то временам, кто же ее-то к венцу неволил? Сами ведь себе хозяева, а и опять неладно у них получается, у самих-то...»
В ночь на двадцатое ноября лег первый снежок. Перед самыми сумерками заструился с небес, высветлил землю и тайгу. Пелагея Ильинична вышла на крыльцо и ахнула. Так благодатно и чисто было на земле, что она с крыльца ступить забоялась. Лежал снег по ее двору, по крышам и по улице не тронутый никем, белым-белехонький, холодный и искристый.
— Снег-то упал, видела ли? — спросила в доме Пелагея Ильинична.
— Видела,— ответила Любава.
— Ты че с картошкой-то настроилась делать?
— Потушить хочу,— смахнула Любава локтем челочку со лба.
— Ну, я тогда груздочков с подполья достану,— согласилась Пелагея Ильинична,— вот мы по-царски и отужинаем. Раньше-то говаривали: царь поест — мужик почешется, а теперь мы навроде и сами как цари.
Сели к столу запоздно, по радио десять часов вечера протикало. Пелагея Ильинична вдруг лукаво усмехнулась и пошла в свой закуток.
— Аль мы хуже мужиков? — выставила настойку Пелагея Ильинична,— разливай, Любава, за белотропье и выпьем.
Любава выпила полную рюмку и задохнулась от неожиданной крепости, замахала руками, а когда проглотила поданный Пелагеей Ильиничной груздочек и выдохнула наконец-то воздух, рассмеялась весело. А Пелагея Ильинична приняла маленький глоточек, пожевала губами и закивала согласно головой, что, дескать, есть крепость, есть от чего непривычному человеку поперхнуться.
— Че, дева, еще не хочешь ли?
— Нет,— замотала головой Любава,— крепкая.
— Дак наших мужиков другой не сшибешь. Сам-то у меня, бывало, бутылку один опорожнит и ниче, на койку приляжет, да еще и газеткой пошебуршит. «Че,— говорю,— Маркелыч, сморило тебя?» А он посмеется да и отвечает: я, мол, тут про то ищу, чтобы мужикам добавка выходила. Ну, другой раз и выдашь ему добавок.
— Любили вы его? — неожиданно спросила Любава и сама смутилась от своего вопроса, так негаданно он вырвался у нее.
— А как же,— спокойно ответила Пелагея Ильинична и задумалась надолго, подперев голову рукой.— Уж как любила — и словами не скажешь. У других-то в жизни все то кошки царапаются, то мыши пищат, а я, бывало, как заслышу его шаги на улице, так и сорвусь с места, захлопочу, не знаю, куда себя девать от радости. А ведь строгий был, упаси бог. Я в девках-то уж и не знаю, как робела перед ним. Одного взгляда его боялась. А когда пожили уже, то и разглядела — что к чему... Митька-то вылитый Сам, только поласковее да потише будет, это уж от меня, однако...
Пелагея Ильинична умолкла и невидящими глазами смотрела мимо Любавы. Картошка на столе, отдышавшись паром, стояла почти нетронутая.
— Федор, старшой, такой-то вот был,— не скоро заговорила Пелагея Ильинична.— Петро, тот хоть и помладше, а все по тайге с ружьем тягался. А Федор нет, он и по дому мне поможет, и уроки все выучит, и слово какое ласковое найдет мне сказать... Его мы первым на фронт провожали. Тогда еще в силе были. Провожали ладом, как тому быть положено. Он мне-то на прощание и говорит, мол, береги себя, маманя, вернусь — свадьбу отгуляем. Будешь внучат нянчить? Буду, я ему отвечаю, а сама и смеюсь и плачу. А нет догадаться про невесту спросить, кто она, откуда, не догадалась, старая, из ума вышибло. Так по сей день и не знаю о ней ничего.
— А он что же, не писал вам?
— Нет, дева, не писал,— вздохнула Пелагея Ильинична,— вместо него написали. Как уехал, так через месяц и получили писанину эту, про смерть его. Она, окаянная смерть-то, как разведала дорогу к нашему дому, так уж и шастала до последнего... Вот я и жду- дожидаюсь внучат по сей день... Ой, дева, выпьем-ка мы еще по глоточку, что-то сегодня в руку пошло.— Пелагея Ильинична сама налила Любаве и долго смотрела, как искрится, покачивается настойка в рюмке.
— Вы поешьте,— попросила Любава,— а то стынет все.
— Стынет — не вянет,— усмехнулась Пелагея Ильинична,— беда небольшая. С меня
теперь едок, как из лешего ездок. А ты вот кушай, на меня не смотри.
Круглое, морщинистое лицо Пелагеи Ильиничны, то, как она за столом сидела, бочком, словно бежать куда собиралась, выражали такую горькую печаль, что Любаве до слез больно за нее стало. Хотелось сказать что-то доброе этой старой женщине, да она не знала — что. Может быть, настойка тут дело решила, а только вдруг уютно и спокойно Любаве стало возле Пелагеи Ильиничны, так покойно, как уже давным-давно не было.
— Я ведь вот как на Самого-то рассчитывала,— Пелагея Ильинична гладила сухонькой рукой скатерть на столе, по временам выбирая из нее что-то невидимое глазу.— Думала, что уж он-то немцу не дастся… Да не судьба, видно, в сорок четвертом и на него похоронка объявилась. Ах, дева, дева, сладко ли об этом поминать? Думаешь, выстыло уже нутро, обтерпелось, ан нет... Видно, так до смерти и будет запекаться... Что, Любава, спать будем укладываться?
— Не знаю, как вы?
— Давай будем. Времечка-то уж вон скоко набежало, а всего за раз не переговоришь. Митрий-то теперь в своей зимовьюшке и то поди спит. Небось уломался за день по тайге, так и рад прислониться...
Тихо в доме. Непривычно светло от выпавшего снега. Этот свет мягко проник в комнату, залил стены и потолок ровным сиянием, и, купаясь в этом сиянии, тихо лежала в постели Любава, прислушиваясь к себе.
Не спала и Пелагея Ильинична...
10
Карюха застряла в сугробе и медленно, прогнув плохо сушенную оглоблю, завалилась на бок. Хомут вывернулся и захлестнул лошади шею, забилась она, засучила коваными копытами. И тут только опомнилась Пелагея Ильинична, бросилась к ней, рванула
супонь. Слава богу, что еще Сам приучил ее делать хитроумную петлю на супони, и она вмиг распустилась, разлетелись на стороны клешни хомута, и лошадь задышала, тяжело вздымая худые бока. А Пелагея Ильинична и сама здесь же повалилась в сугроб, заплакала, прижимаясь щекой к холодному снегу. Так они и лежали, лошадь и человек, связанные между собой «твердым заданием» сурового сорок четвертого года. И ни души на дороге, хоть волком вой, а никто не поможет, не вызволит из беды, только на себя рассчитывать и приходится.
Медленно поднялась Пелагея Ильинична, концом платка высушила слезы и пошла к саням раскатывать бревна. Развязав веревки, попробовала столкнуть комелек верхнего бревна — не дался, паразит. Ровно примерз к нижним лесинам, лежит, как боров, не ворохнется. Пришлось ей, утопая по пояс в снегу, брести к ельнику и вырубать вагу. С вагой дело пошло спорее.
Сгрузив половину воза, Пелагея Ильинична подступилась к Карюхе. Лошадка отдохнула, потные бока ее заиндевели, а местами и снежной коркой схватились. Поднялась Карюха охотно, и Пелагея Ильинична, уперев колено в хомутину, затянула супонь.
— Ну, пошли, родимая,— ласково позвала она лошадь,— пошли, Карюха. Не век же нам здесь вековать, пока это мы еще управимся, а солнышко, вон оно уже где.
И Карюха послушно тронула. Скрипнул снег под полозьями, сдвинулся воз. Пелагея Ильинична сбоку бежала, понукала, хваталась за обводья в особо топком снегу и тоже тянула, напрягалась из последних сил. Так вдвоем они и вытянули воз на хорошо укатанную дорогу. Едва отдышавшись, Пелагея Ильинична сгрузила вторую половину леса и завернула Карюху за оставленными бревнами. Но тянуть из сугроба лесины оказалось куда как труднее, чем сваливать их с саней, и она, без толку подступившись несколько раз, бессильно опустилась на обводину.