Он вдруг оживился, еще ниже перегнулся к ней через деревянные перильца терраски.
— Вот послушайте, что это такое?
Он качнул два раза головой, приготовляясь, и без слов, с закрытым ртом, запел плавную мелодию: ля-ля-ля-ля, бум-бум…
Он напевал, а она вслушивалась, удивленно подняв брови, потом кивнула, узнавая — не узнавая, с веселой гримаской наклоняя голову то к одному плечу, то к другому. Последний такт она уже пропела вместе с ним.
— Это танго такое? Что, неправда? Танго. Старинное какое-то. Знаю. По радио, наверно, слышала, помню. Хорошие были танго, правда? Вам тоже нравится?
— О-о, это далекое воспоминание об одной прекрасной даме!
— Ага, я так и думала.
— Нет, ничего она не помнит, — сказала Мария гостю.
— Нет, много что помню!.. Это, наверное, вы были, да? Кто же еще мог? Кто-то мне давал такие конфеты. Леденцы. Они были длинные, как карандаш, завернуты в пеструю бумажку, и бахрома на кончиках. Кисло-сладкие, даже язык щипало… как будто витые из разноцветных жилок: красных и желтых… Все помню… Ага, это вы забыли, а я помню!
На лужайке малыш, обеими руками прижимая к себе мяч, неуверенно шагая, пробирался поближе к матери, оступаясь, не видя дороги, которую ему загораживал мяч.
— Он похож на маленького гнома, которому доверили нести земной шар! — с насмешливой над собственными словами торжественностью произнес гость, когда мама уже бежала к нему, пригнувшись, раскрыв руки, чтоб подхватить мяч.
Гость возвратился на свое место и снова закурил, отгоняя ладонью дым в сторону от Марии.
— Скажите, Людвиг, я все хотела спросить: а тот, другой, который вас отвел в трактир и напоил сивухой до беспамятства, чтоб вас никто не заподозрил? Что с ним?
— Совсем не знаю. Давно не знаю… Мы с ним только немного разговаривали потом… Мы печально разговаривали. Немножко высокой философии для нижних чинов… — Он опять усмехнулся над тем, что собирался сказать. — Самые возвышенные категории… эта, как ее… совесть! Да, правильно… Она у тебя как… Ну, петчень?.. — Он переспросил по-немецки, правильно ли сказал, и поблагодарил, когда Мария подтвердила, что правильно — печень. — Ты живешь прекрасно и совсем не знаешь, есть она у тебя или нет. Она сидит на своем месте и молчит. Так же в человеке совесть. Ты ее не чувствуешь: «Приказ есть приказ» — это ты здорово чувствуешь, и сам Гитлер тебе объявляет: «Я ваша совесть!» И вот два солдата говорят, говорят и понимают наконец: это глупо. Так же глупо сказать: «Я ваша печень». Нет, она у меня своя, и я не могу немножко одолжить ее другому!.. И ты замечаешь, что твоя совесть что-то говорит. Тебе так не хочется слушать этих разговоров, но ты уже не можешь ее остановить, начинаешь без отдыха думать о каких-нибудь запертых женщинах и детях… ты ужасно не хочешь о них думать, ты просто ненавидишь их, что они не дают тебе спокойно спать, ты их проклинаешь и идешь просить ключ у женщины, которой сам немножко боишься, а женщина тебя очень сильно боится, но идет и приносит тебе ключ, а ты берешь его у нее из рук, совсем мокрый от страха…
Сигарета догорела до самых пальцев, он поздно это заметил, поспешно потянулся к пепельнице, которая стояла справа от его тарелки. Наконец с силой воткнул ее в глиняное расписное блюдечко и яростно разогнал всплывшее, едва видное облачко молочно-прозрачного дыма и, стараясь придать голосу оживление, эдакое чуть ли не бодрое легкомыслие, сказал:
— И потом вот она угощает тебя кофе, а ты сидишь на террасе, кругом моргают зеленые листики, а у милой женщины от твоих нелепых признаний — мокрые глаза. Простите меня, фрау Мария, не надо обращать на меня много внимания, не стесняйтесь, вы же видите, я сам не лучше вас…
Мама на лужайке, танцуя, снова подкатывала под ноги малыша мячик, он азартно замахивался и пинал, вскрикивая и ликуя при удаче, а она, смеясь и пританцовывая, перебегала с места на место, напевая услышанную мелодию: ла-ла-ла-ла-ла… а от людей она… бум-бум… бум-бум, слыха-ала… Молодец, вот так его! Еще раз ножкой!.. Мартышка там-та-та, слаба глазами ста-а-ала! Тамтам, бум-бум…
Она взад и вперед носилась по траве, бездумно, весело, машинально напевая, но сама совершенно не слыша ни одного слова, не замечая даже вообще, что поет… Слова пелись сами собой, помимо ее воли, сознания, всплывая из темных глубин детской памяти, незамеченные и неуслышанные, рассеивались в весеннем воздухе.