— Это ты зря, — сказал Осипов. — Обошлись бы.
— Ладно, не будем считаться, — беспечно ответил Володя.
Было уже сумеречно. Чуть примораживало. Размытая и перемешанная днем ногами и колесами грязь покрывалась тонкой корочкой, мягко хрустевшей под сапогами. А в то же время кое-где с нагретых тесовых крыш продолжала тихо падать капель.
Они шли долго — и все по одной, главной, улице, так что Володя невольно окрестил ее Советским проспектом. Он заметил несколько новых домов, это его удивило и обрадовало. «А говорили, что из деревни бегут… Верно, у нас на комбинате много деревенских, но это же все давнишние. Настоящий хлебороб, я думаю, не побежит, он сердцем к земле прирос. На нем все и держится, а мы так… сбоку-припеку, под ногами зря будем мешаться…»
Он усмехнулся, поймав себя на том, что повторяет где-то слышанные слова и все еще считает льнокомбинат своим. Но Володя и не мог рассуждать иначе. Деревню он знал плохо и чувствовал себя здесь чужим. Быть может, позже… но думать об этом сейчас было бесполезно.
Дом Осиповых оказался старым, даже немного покосившимся. У крыльца не хватало одной ступеньки. Осипов не предупредил об этом своего спутника, и Володя, оступившись, едва не разбил себе нос. Осипов смущенно крякнул и, погремев дверным кольцом, вошел в сени. Огня в избе не было. Володя стукнулся головой о полати и машинально растопырил руки, чтобы не наткнуться еще на что-либо, но Осипов уже включил свет. Вся деревня получала электроэнергию с ТЭЦ льнокомбината.
— Раздевайся, будь, как дома, — бодро предложил Осипов и, словно с мороза, смачно потер ладонью о ладонь. — Мамаша, ты спишь?
— Сейчас слезу, — донесся с печки негромкий женский голос.
— Она у меня прихварывает, на печке больше лежит, — объяснил Осипов. — А вообще старуха еще бодрая, износу не будет. Остались у тебя огурчики, мать? Сейчас дед Никифор явится.
— Носит его нелегкая, — пробормотала женщина, шаркая старыми валенками по некрашенному полу. — Связался со старым хрычом, будто других товарищей нет…
На ней была теплая кофта, чистый передник, на голове — простой серый платок, из-под которого выбивались прямые посеребренные прядки волос. Лицо суровое, с глубокими морщинами, внушившими Володе невольное уважение. Однако Володя сразу же заметил, что сына мать побаивается, а может, и жалеет, как единственного кормильца в семье.
— Я, мать, квартиранта привел, из городских. У меня будет работать. Поужинать собери… Чудно, ей-богу, — рассмеялся он, обращаясь к Володе, — то из деревни бежали, а теперь в деревню едут. Ты-то, небось, тоже, из бывших деревенских, а?
— Отец и мать крестьяне были, но я этого дела не помню, — сказал Володя. — А тебе что, не нравится, что мы приехали?
— Мне? Что ты! Это ваше личное дело, я так считаю. И ежели я, допустим, завтра махну в город — это тоже мое личное, дело, верно?
— Не знаю. По-моему, не совсем личное…
— Но ты же сам захотел поехать?
— Понятно, никто мне не приказывал.
— Ну и мне никто не может приказать.
— Ты это всерьез? — удивился Володя.
— Да нет, шучу, конечно… Где это Никифор запропал? Ладно, подождем. Он из-под земли выроет, а пустой не придет.
— Ох, добегается он до греха, свернет себе шею, — осуждающе вставила хозяйка.
— Ты, мать, в наши дела не вмешивайся, — сухо предупредил ее Алексей.
Однако Володя испытывал странную неловкость перед хозяйкой и, пожалуй, был бы рад, если бы дед Никифор пришел «пустой».
Никифор Савельич не заставил себя долго ждать. Он явился возбужденно-веселый, раскрасневшийся, со сбитой на затылок шапкой, суетливый и разговорчивый. Лихо сбросив с плеч полушубок, он с торжествующим видом стукнул двумя бутылками о стол и только тогда повернулся к хозяйке:
— Здорово, Татьяна. Все ворчишь? А ты плюнь, не бабье это занятие — на мужчин жаловаться. В старину за всякие поперечные слова попадало вашему брату, помнишь?
— Старину не приплетай, старик, она тут ни к чему. Они молодые, ну, а ты-то когда угомонишься, непутевый? Какой ты им товарищ, скажи на милость?
— Я всем товарищ — молодым и старым, молодым-то еще полезнее, потому как я жизнь прожил и многому научить их могу. Да и начальству я человек нужный. Логинов, к примеру, то и дело со мной советуется. И на работу я спорый, вот только теперь малость хворь одолела, а то бы я… А и невесело же болеть, братцы. Я на эти самые лекарства все свои сбережения потратил, ей-богу.
— Чем же ты лечишься, Савельич? Стрептомицином или, может, из Москвы что выписываешь? — с напускной серьезностью осведомился Алексей.
— Вон он чем лечится, вся деревня знает, — зло сказала хозяйка, ткнув пальцем на бутылки.
— Ты сроду такая, Танька, хоть и били тебя, и уму-разуму учили достаточно. Брякаешь невесть что, а посторонний человек за правду может принять.
— Правда и есть. Ползимы на печке валялся да на водку у своей Палаши клянчил — вот и вся твоя хворь.
— Вот же чесотка, не дай бог, — рассмеялся Никифор. — В самую маковку угораздила, да только все равно мимо. Я ежели и выпью, так на свои трудовые, вон Алексей знает. Сколько я ему за это время делов переделал — не сосчитать. И зачем ты, Алексей, ее с печки стащил — не понимаю. Ее дело там прогреваться, а нам с другом-товарищем чокнуться. Правильно я говорю?
— Необходимо правильно, Никифор Савельич. Ты у нас — голова, таких поискать. Пелагея Васильевна должна бы гордиться таким заслуженным мужем, а она тебя притесняет. А ведь вполне вероятная вещь, что ты мог бы на купеческой дочке жениться, с ней, известно, совсем другая бы жизнь была. Как по-твоему?
— Это ты верно сказал, что я заслуженный, — скромно согласился Никифор. — По моим трудовым и прочим заслугам мне давно бы надо орден дать. Ты налей-ка по второй, а то что-то не прожгло…
Старик заинтересовал Володю. Он видел, что Осипов нарочно вызывает Никифора на разговор, чтобы позабавить гостя, но старик, выпив второй стаканчик, усердно закусывал хлебом и солеными огурцами, звучно жевал, поблескивая из-под белесых бровей веселыми ясными глазами.
Трудно сказать, сколько ему было лет. Может быть, пятьдесят, а может, и далеко за семьдесят. Когда он снял шапку, обнаружилось, что лишь над висками у него топорщились два белых жиденьких пучка волос, а череп светился младенчески-розовой кожей; некрепкой и тоже розовой шее почти не заметно морщин, зато около задорно поблескивающих глаз их было великое множество. Аккуратно завитые кончики сивых усов едва прикрывали язвительно-горькую, видать, давно прижившуюся усмешку.
— На Пелагею ты не греши, она баба верная, — запихивая в рот хлеб и ломтик огурца, вновь заговорил Никифор. — Одного со мной роду-племени, такая же сирота была. А женить меня, действительно, пробовали на другой, да ничего из этого не вышло…
— Не понравилась, что ли? — спросил Алексей.
— Не в том дело, даже совсем наоборот… Служил я в ту пору у волостного старшины Федора Коловейдина. За харчи да за одежонку в поле работал, кучером был, детишек нянчил. Подрос, и вот Коловейдин задумал меня женить. Своенравый был, пьянчуга отчаянный, да и чего ему было не пить, ежели в каждой избе подают. Боялись его, как огня… Вызывает раз, спрашивает: «Хочешь, Никишка, жениться?» — «Неохота, говорю, ростом не вышел, да и годков маловато». — «В самый раз, говорит, а невесту я уже подобрал…» Ну пришла блажь, а спорить с ним и не пробуй. Дал мне красную рубаху, поясок шелковый, новые валенки, поехали. Я за кучера, сижу, как замороженный, а хозяин веселится, руки потирает. Приезжаем в Синегорье, правим прямо во двор к Егору Петельникову, а тот уж нас ждет, с подносом Коловейдина встречает. В избе народу полно — жениха пришли смотреть. Я и глаз не знаю куда девать, и удрать невозможно — хозяин в спину подталкивает. Посадил на лавку, сам к столу, наливают по второй, а я сижу ни жив ни мертв и не замечаю, что у меня ноги до полу не достают… Понятно, люди хихикают: вот так женишок… Хозяин углядел, шепчет мне: «Сядь на самый край, а ноги повытяни в голенищах, чтоб валенки на полу стояли». Ладно, вытянул, а тут и невеста вышла. Я вполглаза глянул на нее, только хотел потверже на лавке утвердиться, как хлоп на пол, а дальше уж и не помню, как все было. Очутился на улице без шапки, сориентировался малость да такого дал стрекача, что и валенки не по росту не помешали…
— Так и расстроилась свадьба? — смеясь, спросил захмелевший Володя.
— Ясное дело, — весело подтвердил Никифор. — Потом Коловейдин еще раза три возил меня по невестам, так, ради смеха, а женился я уж после службы, по своей воле. Свадьбишка куцая получилась, да с солдата какой спрос?
— Ты уж расскажи заодно, как Ефрема уморил, — не без ехидства попросила Татьяна с печки, куда она успела снова забраться.
— А тебе его жалко? — тем же тоном сказал Никифор. — Ну, ясное дело, жалко, ты ведь у него не один год батрачила. Вот и глупая, потому как доживи Ефрем до коллективизации, все равно его, вражину, в Соловки пришлось бы упрятать. Но ты, Владимир, не думай, будто я его уморил, он сам уморился. Приехал я в ту пору на станцию, то ли за гвоздями, то ли за другой какой рухлядью — не помню. Ну, справил свои делишки, собираюсь обратно, вдруг, откуда ни возьмись, — Ефрем. А он, оказывается, в гости к зятю ездил, никак в самую Вятку, а теперь домой прется. Вижу, навеселе человек, да оно и понятно: на дворе стужа лютая, дорога не близкая, подзаправиться не лишне. Я бы и сам выпил, да не на что было. Я-то в старой шинелишке, еще с фронта привез, а Ефрем в меховой шубе. Подвези, просит. Ладно, говорю, а сам смекаю: Ефрем же богатый, может, и меня догадается угостить. Где там! Доезжаем до Мякинной слободы, он и говорит: погоди минутку, я тут к куму загляну, дело есть. Известно, у него везде дела, он и к зятю, наверно, насчет товара ездил… Ну, жду, прыгаю возле саней, а уж ночь наступила. Проклинаю себя, что с таким зловредным человеком связался, а совесть все-таки не позволила его бросить…