— А Пушок?
— Вот мы и Пушка так же… мы и Пушка пристроим. Как зима, снег, — сейчас мы Пушка запряжем… Но, Пушок! Но-но!
— Но-но! — повторяет Леня, смеется, хлопает ручонками по дивану.
«Я все-таки хороший воспитатель», — думает дядя Черный.
— А вот дяди дерутся, называется это — бокс. Видишь, как ловко. Вот этот дядя того в голову — рраз!
— Нет… — отворачивается Леня.
— Ничего не поделаешь… А теперь этот дядя того, — видишь… — дядя Черный приостанавливается, улыбается, едва сдерживая такой странный, молодой, беспричинный смех, и заканчивает быстро: — Ногой в живот — раз!
— Не надо! — говорит строго Леня.
— Чего не надо? — улыбается дядя Черный, охватив его руками.
— Не на-до ногой в живот!
— Почему не надо?
— Так.
— Ну, хорошо… Я, брат, не виноват, когда такие картинки… Ну, этих дядей мы пропустим.
— Лодочку, — опять говорит Леня.
— Лодочек тут нет пока. Должно быть, из тебя моряк выйдет… Лодочек нет, а вот горы… высокие-высоченные, а на них снег… Ладно… А вот мельница, муку мелет. А это мужичок в поле… Кашку варит.
— А у Лени есть.
— А у Лени есть кашка. Лене не нужно… Мужичок пускай себе варит, а у Лени есть… А вот… вот, братец мой, волчья яма называется… Это, видишь ли, колючая проволока, а тут солдаты идут…
— Бам-бам-бам, — подражает барабану Леня.
— Да-с… Солдатики идут, — ехидно тянет дядя Черный. — Идут-идут и вдруг в яму — бултых! А в яме кол… видишь вон — кол! А вот солдатик лежит… здесь у него кровь… Ага… А этот вон летит вниз, и сейчас кол ему в живот — рраз!..
Леня уже ничего не говорит. Он потихоньку соскальзывает с дивана и бежит по комнате, маленький, смешно действуя короткими ногами, коленками внутрь. Подбегает к двери, отворяет ее, пыхтя, и скрывается куда-то в другую комнату или на кухню, и дядя Черный широко улыбается ему вслед.
IV
С отцом Лени, художником, говорили о колорите Веласкеса и рисунке Рибейры; с матерью — о том, какая дура классная дама Шеева: на сороковом году — вы представьте! — проколола себе уши и надела серьги; и хоть бы серьги приличные, а то золото накладное, а бриллианты — никакой игры… вот дура!
Леня спал в это время.
Дядя Черный так привык уже к этим двум людям, что читал только их мысли и почти не замечал лиц. Это бывает, что глаз скользит по лицу, как по небу, не видя его, но привычно зная, что оно синее, или облачное, или в тучах. Только когда изменялся неожиданно и внезапно удар света, появлялось в лицах то мясное, что дяде Черному так хотелось забыть, когда он думал о человеке.
У художника бросалась вдруг в глаза круглая, кочколобая, стриженая, синяя от проседи голова, вздернутый нос и толстые темные волосы в усах, редких и обвисших, и в бороде, подстриженной в виде лопатки; но если бы были густые сумерки, он казался бы красавцем.
У нее лицо было белое, полное, краснощекое, с мужским уверенным лбом и с пенсне над зеленовато-серыми глазами, лукавыми, точь-в-точь такими же, как у Лени.
Хорошо было сидеть, пообедавши, за самоваром и слушать о законченности Рембрандта.
— Законченность Рембрандта, например, — это тонкое понимание: изучил и понял. А законченность его последователей — Бойля, Гальса, — эге, это уж вы нам очков не втирайте, — это манера, да-с.
Так все это было старо, но и старое становится юным, когда оно вдруг воскреснет и способно зажечь. Говорил он громко, сверкая добрейшими молодыми глазами, и она останавливала его:
— Что ты орешь? Тише ты: Леньку разбудишь.
И потом делала широкий жест, который шел к ее высокому телу и размашистой натуре ушкуйницы, и говорила:
— Сеньоры! Наплюйте на своих Рембрандтов, и какого хотите вы варенья? Есть вишневое, земляничное и — черт возьми — абрикосы из собственного сада… Только, если кричать будете, — выгоню вон.
Того, перед чем благоговел муж, она не выносила искренне и убежденно, но синее платье учительницы к ней шло.
Дядя Черный впитывал в себя знакомое, покойное: пятна и линии, округлость человеческих жестов и пухлую старость выбеленных мелом стен.
О Лене он сказал, конечно, так же, как и раньше: «Ничего, малец хороший», — но промолчал о своих сказках.
Часам к семи вечера проснулся Леня и тоже вошел — на руках у матери — в столовую, где уже зажгли лампу; был он теперь такой курносенький, беленький, жмурый, протирающий глаза кулачонками, мягкий и теплый от сна и улыбающийся ласково во весь свой галчиный рот.
— Вот мы какие… наше вам почтение! — сказала за него мать; сделала реверанс, повертела его в воздухе, как куколку, пошлепала, пропела песенку:
Ленчик, Пончик,
Белый балахончик,
Привязал корытце,
Поехал жениться,
Корытце грохочет,
Невеста хохочет.
Тормошила его:
— Ах, хохочет-хохочет! Над мальчиком хохочет! Над глупеньким мальчонкой хохочет!..
А Леня смеялся, вскрикивал, теребил ее волосы…
В городе остановился проездом цирк… Как-то неожиданно, сразу решили пойти на представление и взять Леню.
V
Пахло конюшней, как во всех цирках. Народу набралось много. Было жарко. Играла музыка.
Сверху спускались в разных концах люстры и лампы, и по скамьям плавал густой маслянистый свет, сплавляя ряды людей в темно-синие полосы.
Цирковые в малиновых казакинах с позументами хлопотали на арене; торчали везде капельдинеры, простые по виду, немудрые люди из бывших солдат, но в таких фантастических красных кафтанах с огромными бронзовыми пуговицами, бляшками, нашивками, что почему-то дяде Черному становилось стыдно.
В афишах было сказано что-то о замечательно дрессированных львах, знаменитых воздушных эквилибристах, о лошадях, собаках, обезьянах. Но программы не купили. Места взяли вверху. Леня уселся на коленях у матери и на все кругом смотрел с молчаливым, но огромным любопытством.
Дядя Черный наблюдал его сбоку.
Весело нагнув головы, вбежали с круглыми мягкими площадками на спинах две небольших караковых лошадки.
— О! — сказал Леня, указав на них пальцем. — Мама, смотри.
Лошадки перебирали сухими ногами белый песок на кругу, испестрили его взбитой землей. Гоп-гоп, — выскочили им навстречу два ярко-желтых подростка: одного роста, белокурые, плотные, с одинаковыми крутыми затылками, — братья… как-то их звали по афише, забыл дядя Черный. Одинаково поклонились публике, прижав руки к сердцу, потом замелькали в глазах, как подсолнечники в жаркий полдень на июльском огороде.
Лошадки бегали по кругу важной рысцой, бок о бок, точно сцепленные крючками, а на них, как на земле, кувыркались и прыгали акробаты, сочно и весело.
— Хорошо, Леня? — спросил дядя Черный.
— Да, — лучась, ответил Леня необыкновенно серьезно и важно: не улыбнулся, только кивнул головой.
Желтые перебрасывали друг друга через голову, взбирались один другому на плечи, срывались и опять вскакивали с разгону, не опираясь руками, а лошадки все бежали, спокойно, точно снятые с карусели.
Похлопали желтым. Убежали в проход лошадки. Вывезли на широкой тачке тяжелый круглый красный ковер, и сразу человек десять в малиновых казакинах бросились растягивать его по арене. Спешили. Играла что-то музыка на хорах. Выскочили щедро намалеванные клоуны в смешнейших клетчатых сюртуках до пят — всем мешали, на все натыкались и везде падали.
Но установили на высоких станках блестящую проволоку, и мисс… — имя ее тоже было в афишах, — одетая в коротенькое, до колен, розовое платьице с черными блестками, выбежала, изгибистая, как змейка, проворно взобралась на проволоку и, лихо тряхнув головой, закурила зачем-то папиросу. Поднесли ей широкий и плоский китайский зонт, и вот под музыку заскользила она тонкими ногами в белых чулках. Проволока гнулась и качалась, и, привычно присасывая к ней легкое на вид тело, мисс управляла зонтиком, как канатный плясун шестом. Пятна были красивые: розовое, нежного оттенка, платье и золотистый с черными бабочками зонт. Музыка перешла в вальс, затанцевала на проволоке мисс. Сгущались звуки и сгущались движенья. Присела, скользнула вперед, назад. Дядя Черный смотрел, и было так странно: казалось, что звуки музыки тоже розовые, как мисс, тоже с зонтиками, и так же качаются, и проволока под ними капризно гнется.
Подошел господин в сюртуке и белом галстуке, подсунул под ноги мисс папку с цветами. Подобралась — перескочила. Подставил две папки рядом — перескочила (и звуки тоже). Подставил скамеечку, затейливо утыканную цветами, и дядю Черного тронула эта мелочь — цветы. Долго раскачивалась мисс на звонкой проволоке, и по темноглазому лицу ее видно было, как напряглась она и как это трудно — выбрать момент. Выбрала, подпрыгнула, чуть ахнув, — перескочила.