Было душно и мутно кругом, но дядя Черный не замечал этого так остро, как бывало всегда. Вез с собою что-то радостное, и чем больше всматривался в него, уйдя вглубь глазами, тем больше видел, что это — Леня, вскрикивающий от чужой боли: «Не надо!»
Поезд качался мерно, точно танцевал на рельсах под музыку, как розовая мисс в цирке.
Слышно было, как, мурлыча, храпел кавказец с желтой пяткой. Священник заснул и густо дышал, поникнув на грудь головою.
Дядя Черный вышел на площадку вагона, где сгустилась отсырелая ночь и падал равнодушный, жиденький, но спорый, как все осенью, дождь, — и здесь, на свободе, в какую-то молитву к Лене складывались мысли:
«Леня! Пройдет лет двадцать. Дядя Черный станет седым и старым. Что, если услышит он вдруг, что стал ты среди жизни испуганный, оглянулся кругом и крикнул громко, на всю жизнь, — как тогда на весь цирк: „Не надо!“?.. Да ведь это слово людей гонимых и распинаемых, но это большое и нужное слово… Леня! Что, если ты сохранишь его в себе и вырастешь с ним вместе? Не бойся, что, услышав тебя, над тобой рассмеются! Знай, что ты носишь в себе светлое будущее…»
Дядя Черный смотрел в темные и сирые, закутанные в дождь поля, и на глазах у него тяжелели слезы.
I
Это случилось лет за шесть, за семь до мировой войны.
Дядя Черный промелькнул перед маленьким Леней и исчез.
Правда, он прислал потом ему из столицы игрушку — лодочку в большом ящике, ярко окрашенную в красное и синее, с белыми скамейками и с оранжевой мачтой, на верху которой висел флаг до того затейливого рисунка, что Лене могли бы позавидовать все государства мира. Леня тихо ахнул, увидя такое великолепие, и долго потом не было для него более очаровательной игрушки.
Когда ему шел уже четвертый год, он вздумал даже увековечить эту лодочку красками на холсте, и отец, придя из гимназии, нашел свой холст, приготовленный для очередного этюда, щедро заляпанным красками поперек и вдоль. Однако, внимательно присмотревшись, он догадался, что без него, оставшись на полной воле, Леня деятельно трудился над изображением своей замечательной лодки с флагом неведомого государства.
Отец Лени преподавал, конечно, только рисование карандашом, и, разглядывая вдумчиво холст, он сказал, как привык говорить в классе:
— Рисунок плох!.. Почти и нет совсем рисунка… Но тона… тона, знаете ли, взяты правильно… Со-от-но-шения между тонами — это действительно не те, какие нужно… Но сами по себе тона, они, представьте себе, почти что правильны.
Мать Лени отозвалась на это гневно:
— Мальчишка измазал ему холст, а он что-то хочет в этом найти гениальное, по примеру всех вообще отцов-слюнтяев.
Однако отец медленно, но энергично повел крутолобой головой улыбаясь:
— По-мал-ки-вайте, мадам!.. Это уж вы позвольте мне знать, да-с… Этот испорченный, по-вашему, холст я спрячу, а потом мы посмотрим, мадам. Мы-ы посмотрим еще, по-го-дите…
И сквозь свои круглые очки он сверкающе поглядел в пенсне жены, собирая запачканные Леней кисти и засовывая их в стаканчик, где был скипидар.
Со стороны всякому было видно, что была это не совсем спевшаяся пара — мать и отец Лени. Он был неуверен, она решительна; он только строил догадки там, где для нее все уже было совершенно ясно; он был медлителен, она быстра; он еще только пытался разобраться в том или ином человеке, а она уж резала: «Дурак. Невежда. Скотина…» Где улыбался снисходительно он, там часто она негодовала. Однако случалось и так, что когда смеялась она, негодовал он… И все это происходило потому, что у него было меркой жизни его искусство, от которого отгородила она себя раз и навсегда.
Может быть, он примирил бы ее со своей живописью, если бы она видела когда-нибудь полученные за нее деньги. Но холсты его не продавались: их даже некому было и показать в этом небольшом уездном городе, и уж совсем не с кем было говорить тут об искусстве.
А говорить об искусстве он мог часами, не уставая, напротив, разгорячаясь все больше и больше от собственных слов и представлений.
Большие, подлинные творцы-художники так могут говорить об искусстве только тогда, когда от искусства их оторвали насильно и надолго; в остальное время они творят.
Михаил Петрович Слесарев не то чтобы не понимал этого, но он твердо считал, что буква состоит из элементов, а линия из точек и что всякий штрих, проведенный им на холсте кистью, и всякое красочное пятно, брошенное им на холст, близки к настоящим, единственным штрихам и пятнам, найти которые — только вопрос времени и терпения.
И его этюды были бесчисленны.
Едва успев пообедать, придя из гимназии, он уже садился за холст или уходил с этюдником на «натуру». Если погода была неподходящей — дождливой осенью или зимою, — он ловил капризы солнца на всем, что видел из окон своей квартиры.
Но солнце, идущее к закату, стремительно меняет освещение и плотность предметов и зыбкими делает их очертания; надо было поспеть за этой прихотливой работой солнца, и с лихорадочной быстротою набрасывал Михаил Петрович один этюд за другим.
Он старался всячески экономить холст, он делал этюды на совсем небольших клочках, и все-таки фабричный холст, даже самый запах которого так любят художники, был для него не по жалованью дорог. Он начал приготовлять холсты сам, из простой парусины. Так холсты обходились гораздо дешевле, но краски в красивых тюбиках германской фабрики Мёвеса или даже русской — Досекина, — их тоже выходило много, и приходилось платить по рублю за совсем маленький тюбик кармина или краплака. А между тем разве художники Ренессанса не сами приготовляли для себя краски? И Михаил Петрович в долгие вечера при лампе принялся деятельно фабриковать себе краски из обыкновенных малярных Суриков, умбр и охр, а маленький Леня внимательно следил за этим.
— Вот такая получается штуковина, а? Видал, какая химия? — весело обращался к нему отец.
— Видал, какая химия, — старательно и совершенно серьезно повторял Леня, сдвигая бровки.
Это приготовление красок отцом всегда его занимало, даже как будто больше, чем сама живопись отца, но мать его, Ольга Алексеевна, которая при той же висячей лампе в столовой шила на машинке или правила ученические тетради, приходила часто в ярость и говорила сосредоточенно и раздельно, как в классе:
— Михайло! Сейчас убери отсюда всю эту вонючую дрянь, или я ее выброшу к черту в форточку!
Михаил Петрович знал уже, что она действительно выбросит, если так сказала. Он поспешно собирал со стола всю свою «химию» и уносил в мастерскую, бормоча:
— «Во-ню-чи-е», когда они даже и не думают вонять… Скажет тоже: во-ню-чие!.. Я просто керосин экономил, не хотел в мастерской лишнюю лампу зажигать.
Ольга Алексеевна любила веселых гостей и не любила скучных, хотя водить знакомство со скучными только и могло быть для них полезно. И когда уходил такой скучный гость, говоря при этом:
— Нуте-с, я должен идти все-таки… И я ухожу.
Она отзывалась немедленно:
— И отлично делаете. Давно бы пора.
Она любила свежие анекдоты и преферанс; за преферансом она выносила даже и скучных людей, — выручал интерес игры.
Квартира, которую они занимали, нравилась ей тем, что была в ней большая, светлая, удобная кухня, так как, кроме того что она увлекалась шитьем на машинке, она с удовольствием стирала белье, погружая полные сильные руки до локтей в теплую мыльную пену, но с еще большим удовольствием варила она украинский борщ и пекла сдобные пироги.
Тот синенький улей в саду, который видел дядя Черный, остался от целой пасеки, заведенной было здесь Ольгой Алексеевной, когда окончила она курсы пчеловодства: не было смысла заниматься этим, так как мед был очень дешев. Точно так же не было смысла заниматься и огородничеством, хотя курсы огородничества она тоже прошла в свое время, — овощи были совсем нипочем, и работа около них только зря отнимала бы время, а разные копеечные расчеты ненавидела она до бешенства.
В ней бурлил большой запас физических сил, и если бы поблизости от их города стояли горы с ледяными заманчивыми вершинами, она непременно стала бы альпинисткой. Но гор не было, кругом лежала ровная новороссийская степь, и только на одном изгибе небольшой речки, километрах в трех от города, расположилась дубовая роща.
Эта роща всегда влекла к себе Ольгу Алексеевну, но мало находилось охотников до дальних прогулок и любителей дубовых рощ, и она была рада возможности ходить туда вместе с Михаилом Петровичем, когда, окончив Академию художеств, появился он у них в гимназии и неутомимо начал бродить по окрестностям города с самодельным этюдником, ящиком для кистей и красок, широким черным зонтом и складной табуреткой.