— Браво! — закричал кто-то сверху.
Поддержали с разных сторон. Захлопали. Похлопал и дядя Черный.
Мисс кланялась, улыбалась, посылала воздушные поцелуи. Так хорошо было видеть, что вот она перепрыгнула через скамейку и довольна, что все довольны, и счастлива.
— Хорошо, Ленчик? — спросила мать Леню.
— Да, — ответил Леня.
Целый дождь маленьких зеленых акробатов полился на красный ковер, заменив мисс. Ходили на руках — поодиночке, по два, все сразу; строили живую башню в три яруса, и под музыку, вдруг доходящую до рева, рушили ее, и ярусы раскатывались во все стороны зелеными колесами. Все были бескостные и веселые, оттого что не чувствовали тяжести, и оттого, что они такие маленькие, а вот на них смотрят большие и хлопают.
И Леня смеялся.
— А вы замечаете, — пригнулся к дяде Черному отец Лени, — что если ковер написать чистым краплаком, то чертенят этих можно раздраконить вер-эмеродом, а?
Дядя Черный этого не заметил. У них было разное устройство глаз. Кроме того, дядя Черный не любил вер-эмерода.
— Поспорьте-ка еще здесь: нашли место, — отозвалась им мать Лени шалящим басом.
Откуда-то с потолка спустили тонкую белую двойную трапецию. По блоку на прочном канате подняли к ней мускулистого низенького, одетого в тельное трико. Там, на высоте десятка саженей от пола, он проделал несколько мягких фигур и повис вниз головой. Медленно подымали к нему необычайно красивого молодого гимнаста с тонким и скромным, северным лицом. И вот, когда повисли они там на трапециях, непонятно сплетясь телами, в цирке стало напряженно тихо.
Проволочной сетки внизу не было: там стояли только цирковые, держась за канаты. Одно неловкое движение, один выдавший мускул рук или тайно когда-то раньше лопнувшая наполовину веревка трапеции — и на песке арены будет изувеченное тело.
Это оценили. Дядя Черный тревожно наблюдал за Леней.
Между лампами и люстрами неровно освещенные и мягкие, как тени, гимнасты вкрапились дяде Черному двумя круглыми бликами: верхний, повисший вниз головою, держал в зубах трапецию нижнего, на которой тот выгибался так легко и плавно, как будто совсем был лишен веса.
Музыка не играла. Слышно было, как кто-то сзади сказал: «Зубастый малый» — и кашлянул робко, чтобы заглушить то, что сказал.
Но вот как-то быстро заменили там вверху нижнюю трапецию поясом вокруг тела красивого гимнаста, и, взятый за этот пояс вперевес зубами верхнего, он завертелся в воздухе, распластанный, как в воде, — все быстрее, быстрее. Уже не мог различить глаз ни головы, ни ног, как не различает спиц в бегущих колесах; только сплошное, зыбкое, из тельного ставшее белым, и такое беспомощное, отдавшееся случаю.
— Ай! — громко вскрикнул Леня.
Дядя Черный представил, как долго и внимательно вглядывался в этих двух Леня, чтобы, наконец, понять, испугаться — и вскрикнуть.
Лицо у Лени стало изумленное, и как-то часто мигали ресницы, точно все время он хотел зажмуриться и не мог. Он отвернулся и не смотрел на то, что его испугало; он спрятал лицо в складку теплой кофточки матери и так сидел съежась. Не видел, как слез по канату молодой гимнаст и опять поднялся уже вместе с подростком-братом в какой-то цветистой двойной коляске и как эту коляску держал в зубах там вверху и раскачивал и крутил «зубастый малый».
Долго хлопали ему и кричали, но Леня сидел и говорил тихо:
— Мама, Леня хочет в комнатку, мама… — и не смотрел вниз.
Дальше следовал комический выход Фрица и Франца — запомнились их имена в афише, — и то, чего смутно ожидал дядя Черный, случилось.
— Посмотри, какие смешные дяди! — повернула Леню мать, когда выскочили один за другим клоуны. — Ах, смешные!
Действительно, дяди были смешные. Это были не те двое, что при каждом удобном случае выбегали на арену, суетились, чихали и падали, а другие, с наклеенными носами, в огненно-желтых париках, в костюмах, нарочно приспособленных для того, чтобы вызвать смех, и с движениями людей, уверенных в этом чужом смехе. Тот, что пониже, выскочил с мандолиной и стулом, оглянулся кругом и спросил, хитро щурясь:
— Я хотит сыграть один серинад… можно? — подмигнул, свистнул носом и уселся.
Кривляясь, вышел за ним другой, с гитарой, ростом выше и видом глупее. Конечно, они не играли. Они начали спорить из-за стула и у одного циркового, которого звали «господином Юлиусом», выпрашивать другой стул. Господин Юлиус, представительный мужчина с длинными усами, кричал на них; они отбегали в притворном страхе, лаяли и, ставши к нему спиной, отбрасывали в него ногами песок, как это делают собаки. Потом низенький догадался положить стул так, чтобы усесться вдвоем. Он сел на ножки, другой на спинку… Задребезжали неистово на струнах, но чуть увлекся высокий, низенький подмигнул, поднялся — и высокий полетел кубарем, носом в песок. Так несколько раз усаживались они, и низенький все показывал, что он хитрая шельма.
«А вдруг люди эти уже пожилые, и у них есть семьи, дети?» — подумал дядя Черный.
Но убежал низенький Фриц, унеся гитару и шляпу Франца и показав ему язык. Францу полагалось это не заметить, и он долго метался по арене, крича:
— Нет мой шляп!.. Где мой шляп?
— Фриц унес, — отозвался господин Юлиус.
— Фриц?
Франц долго ломал голову, грозил кулаком, наконец перепрыгнул через барьер к кому-то из публики.
— Господин! Дайте мне ваш шляп… Фриц унес мой шляп…
Тот снял с головы и протянул котелок.
— О-о, спасибо. Я сделайт один салто-морталь.
Высоко подбросил шляпу Франц, ухмыляясь, но подошел господин Юлиус, вырвал котелок, отнес тому, кто дал (конечно, это был переодетый жокей из цирка), и рассерженно попросил ничего не давать этому шуту: никто за целость отвечать не будет.
— А ты, морда, не смей просить! — крикнул он Францу, и на весь цирк, точно всему цирку их дали, шлепнулись одна за другой три пощечины.
У Франца и сквозь белила покраснела левая щека, но он засмеялся дико и к другому из публики, тоже переодетому жокею, перепрыгнул, рыжий и нелепый:
— Господин, дайте мне ваш шляп, — я сделайт один салто-морталь.
Протянул шляпу и этот.
Отделился от толпы цирковых другой, в потертом казакине и сам какой-то потертый, подошел, вырвал шляпу:
— Сказано тебе: не брать, — не брать!
И по той же самой щеке так же три раза ударил Франца.
Бил он неловко, долго волоча руку, и Франц приседал после каждого удара и вскрикивал.
Дядя Черный еще думал только: «Что же это? Неужели это изобрели раньше, репетировали днем?..» — как вдруг Леня на весь цирк по-детски пронзительно крикнул:
— Не надо! Ай, не надо!
В синем балахончике и шапочке, такой маленький, он соскочил с колен матери, топал ножонками в дощатый, недавно сколоченный пол и кричал:
— Не надо!
И лицо у него было возмущенное, почти гневное.
И странно: синие стены публики с окнами лиц зашевелились. Почему-то отчетливо стало видно многих, неясных раньше.
— Довольно! — крикнул чей-то хриповатый голос.
— Будет!
— Довольно!
— Глупо! Умнее не могли придумать? — с разных сторон посыпались вниз голоса, как камни со стен старой крепости, которую хотели взять штурмом.
— Дайте мне ваш шляп… — подошел внизу уже к какому-то третьему Франц, но наверху поднялся такой шум и свист, что он должен был бежать с арены, добросовестно лягаясь и затыкая уши.
А Леня плакал, уткнувшись в колени матери и вздрагивая плечиками, — и у дяди Черного что-то мягкое и теплое, такое забытое, неуемное, но дорогое, поднялось и затопило душу.
Из цирка они вышли, не досмотрев многого: ни дрессированных лошадей, ни ученых собак, ни укрощенных львов. Шли по улице, скупо позолоченной фонарями, и художник говорил дяде Черному:
— Плохо: малый-то нервный! Теперь еще ночью спать не будет… Беда с ним.
Дядя Черный молчал.
VI
Поезд, с которым уехал дядя Черный часов в двенадцать ночи, был полон, как все поезда, идущие осенью с юга. Едва нашлось место в одном купе, в котором было уже пятеро: две дамы, спавшие внизу, два кавказца на верхних местах и сырой толстый священник. Священник жался в ногах у дамы, — сел он с какой-то ближней станции, — и говорил густо и веско:
— За свои же деньги и вот мучайся ночь… Деньги платишь, а удобств нет…
От всего лица его была видна при свечке только правая часть опухшей щеки и рыжая борода клином.
Кавказцы разулись. У того, который лежал напротив дяди Черного, чуть свешивалась вниз желтая, как репа, пятка.
Было душно и мутно кругом, но дядя Черный не замечал этого так остро, как бывало всегда. Вез с собою что-то радостное, и чем больше всматривался в него, уйдя вглубь глазами, тем больше видел, что это — Леня, вскрикивающий от чужой боли: «Не надо!»