— Тетя, а вы правда казачка? — спросил он ее слабым голосом.
— Ну, бачите!.. Опанас Иванович, Петр, бачите вы, як до меня ребенок прикасается? Он же с умом, слава богу… Казачка я, Мишенька, самая казачка, милок. Со мной не бойся.
И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы поезду не настало время отходить.
Едва оторвали от сторожихи девочку лет восьми, от двух молодых казачек — мальчика на костыле, и они, держась за его жалкий, домашней работы костылик, все еще пробовали уговорить начальство.
Ахая и причитая, Колечко побежала рядом с вагоном, из окна которого выглядывал Миша.
— Казачишко ты мой бесталанный, — кричала она, задыхаясь, и отпихивала руками встречных, чтобы не дать вагону обогнать себя. — Хмелиночка моя бедная… ты гляди, внучек, другим не давайся. Не давайся другим. Приеду.
Когда Миша дружелюбно помахал ей тоненькой ручкой, она остановилась, перевела дух и сказала, повеселев:
— Вот уж и привык до меня, сиротинка… Был бы он румяный, так на что он мне сдался. Я за то и беру, и каждая за то берет, что больной да хилый. А мне чем больней да слабей, тем сердцу верней…
Она помахала рукой вслед поезду, словно погрозила ему и, так как была еще возбуждена, продолжала:
— Мне дай такое, чтоб оно умирало, а вот — брешешь — в моих руках выживет. Живо будет, и сыто будет, и счастье свое найдет.
Она стояла высокая, дородная, и каждый, слушая ее, верил, что в таких могучих руках, как ее, все умирающее обретет силы жить и все несчастье станет радостью.
— А чтоб тебе, Анька! — сказал Петр Колечко и поцеловал ее при всех. — Стара, небога, а за дитей скачешь, як та: молодичка.
— Ты, кума, любого казака стоишь, — сказал Опанас Иванович.
Жаль было только, что ребят все-таки не разобрали по хатам. Было бы в этом что-то необыкновенно доброе и такое же хорошее, как и то, что они сами ехали на фронт.
А Опанасу Ивановичу даже подумалось, что, может быть, он совершенно напрасно едет воевать и, пожалуй, было бы правильнее остаться дома, взять к себе пяток ленинградцев и начать новую семью, какой еще не было.
…Долго ехали казаки молча.
Долго стояла перед их глазами картина детского поезда, и, улыбаясь, они снова переживали и погоню казачек за детьми, и растерянность педагогов, и веселое удивление самих ребят.
Казаки часто отдыхали вблизи ручьев, в тени дубовых деревьев. Трудно было им ехать.
Но трудней, чем старикам, было Ксене.
Они покидали станицы, чтобы разделить боевую славу с товарищами и как бы возвращались к дням своей молодости, овеянной войнами, она же ничего не видела впереди. Все, чем обладала она в свои шестнадцать лет, было дома, при себе, — родная хата, подруги и Коля Белый, без которого жизнь ей показалась лишенной смысла и огня и который тоже самое говорил о своей жизни без Ксени.
Все хорошее должно было начаться именно у себя дома, а не на стороне. Ехать сейчас с дедом — это делать лишний крюк в сторону от своего счастья, — казалось ей.
Кроме того, Ксеня впервые в жизни села на коня, и хотя был он тихий, резонный, ужасно боялась его и слезала не на левую сторону, — как бы должно, а на правую, и повод держала обеими руками, как вожжи, так что дед честил ее всю дорогу, замолкая только на привалах. Что делать! Не для войны растили Ксеню, не для скачек, думали, что, окончив десятилетку, поступит она в сельскохозяйственный институт, чтобы вернуться из него садоводом. Ксеня росла не по казачьему заведению.
Казаки отдыхали часто и к станице, где назначен был сбор добровольцев со всех районов, подъехали в начале вечера, красиво ложившегося фиолетовыми тенями на золотисто-зеленеющие луга и озими.
Станица началась сразу всей полнотой жизни, точно с разбега остановилась на всем скаку, грудью ударившись о берег реки. Не успели казаки миновать первые хаты вдоль шоссе, сразу перешедшего в улицу, как их окружила кутерьма станичного вечера.
Колхозная кузница гремела, что соборная колокольня в праздничный день. Человек шесть кузнецов возились у наковален, поставленных на вольном ветру перед сараем, где багровел горн и похрипывали старые мехи.
— Здорово, земляки! — степенно произнес Опанас Иванович, подъезжая.
— Привет! — ответили кузнецы и разогнулись перевести дух.
— Дня вам нет, что ли, ковать-перековывать?
— И дня мало, и ночи негде занять, — ответил кузнец с черною, обгоревшею по низу бородой и взял с наковальни раскаленную полосу, в изгибах которой уже смутно угадывался будущий клинок.
— Как, товарищи командиры, хороша будет? — спросил он.
Опанас прищурился, чмокнул краешком губ.
— Шашка, милый, это, как говорится, всегда шашка, а лесора — это всегда, милый, лесора.
Казаки засмеялись.
Кузнец взглянул на Цымбала.
— Товарища Цымбала нету с вами?
— Можно и Цымбала: кому нужен?
Кузнец, не ответив, опустил полосу на наковальню и сказал, посвистывая и оглядывая своих:
— Конешно, вам, небось, из музеев шашки понасобирали, а нам, извиняюсь, шесть тысяч клинков не из задницы выдернуть. А позвольте, между прочим, ваш клиночек полюбопытствовать…
— Шесть тысяч! — Цымбал поглядел на своих казаков. — Слыхали, хлопцы? — и ленивым, но четким движением вынул клинок из ножен.
По стали шла фраза золотом: «Врагу страшна, царю покорна».
— Я ж говорил — музейная. Я уж вижу, — восхищенно сказал кузнец, показывая клинок товарищам.
А Цымбал задумчиво качал головой:
— Шесть тысяч!.. Значит, хлопцы, пошло наше дело, пошло и пошло… И десять даст, и тридцать. И боле даст, Кубань-то!
2
В том году нам не везло на фронтах.
Весною неудача на Керченском полуострове.
Опанас Иванович, как услышал о сдаче, слег. За нею беда у Харькова. Летом успех немцев в донских степях, потом потеря Ростова и первые схватки с немцами в станицах Кубани.
Десятки городов и сотни деревень от Воронежа до Ростова попали в руки неприятеля.
Десятки других городов и сотни других деревень оказались вблизи фронтов, жизнь в них нарушилась и остановилась.
Россия была разрублена пополам. Не менее миллиона людей двигалось на восток. Туда же, в Сибирь и Среднюю Азию, вывозили фабрики и заводы.
Гигантский поток людей и грузов, застревая на железнодорожных станциях и речных пристанях, забивая шоссейные дороги брошенными автомобилями и повозками, потрясал людей своей невиданной и неслыханной катастрофою, стихией и обреченностью.
Те, кто наблюдал этот поток, оставаясь на месте, не видел в нем ничего, кроме непоправимой беды.
Так, вместе с тысячами людей, думал и Опанас Иванович.
После своего отъезда из родного хутора Опанас Иванович только дважды получил известия о своих, и это еще более злило и нервировало его.
Наконец, накануне потери Ростова, он совершенно случайно узнал, что Вера, жена Илюньки, ранена и находится на излечении в Батайске, а дочь Клава будто бы с месяц уже как погибла на Волховском.
Сведения эти были частными, и Опанас Иванович все еще верил, что они, как это часто бывает, опровергнутся жизнью.
Вскоре подвернулась командировка в Батайск по делам полка, в котором Опанас Иванович, получив звание лейтенанта, состоял чем-то вроде заместителя командира по хозяйственной части.
В Батайске был сущий содом, когда с Федором Голунцем, Илюнькой и Ксеней Опанас Иванович прискакал туда верхами.
Весь город складывался, грузился, уезжал и уходил пешком. О дочери ничего не удалось узнать. Чувство безнадежности еще более овладело Опанасом Ивановичем, когда он попытался навестить старых знакомых по гражданской войне.
Дмитрий Трощенко, к которому он заехал на дом, сразу даже не признал его, а узнав, дал понять, что не имеет ни минуты времени, ни разу не поинтересовался, каким образом Цымбал очутился в Батайске и почему он в военной форме и где, при каких обстоятельствах ранена его дочь.
То же самое повторилось еще в двух-трех знакомых домах.
Чувство безнадежности, сиротства и затерянности так ослабили его, что он, махнув рукой на старых приятелей, тотчас решил возвратиться в полк.
Теперь у него не было ни дома, ни семьи, ни старых друзей, словом, не было за спиной ни долгой жизни, ни возраста, и ему теперь ни о чем не хотелось думать, кроме войны.
Да и в войне он взял себе за правило думать только о самом необходимом и делать только самое неотложное.
Сейчас перед ним стояло одно настоящее. Он отдался весь ему со всей страстью натуры.
Настоящее его состояло из тысячи мелких дел будничной полковой жизни, забот о фураже, продовольствии, коновязях, вывозе раненых, похоронах убитых.
Под Кущевской полк Цымбала попал в жестокую переделку. Это было первое сражение полка с немецкими танками, кровавое и длительное, изобилующее подвигами старых и молодых казаков. Полк вышел из боя материально потрепанным и численно поредевшим.