Моренов, стоявший рядом, в какую-то секунду ощутил передавшуюся дрожь от локтя командира, скосил глаза и увидел просветленность, одухотворенность худого лица Фурашова, лучившиеся, большие, расширенные глаза и обветренные губы, шевелившиеся в какой-то детской радостной улыбке, и, подталкиваемый догадкой, Моренов тихо, чтоб не слышали другие на трибуне, спросил:
— Что там, Алексей Васильевич, по-дальнему-то?
Фурашов расслышал, и не расслышал вопроса, не ответил. Не хотел, не мог пересилить себя, спугнуть счастливое состояние.
Обед в солдатской столовой затянулся.. Они все — Фурашов, Моренов, Дремов, Савинов — сидели среди той десятки за передним длинным столом, вместе ели от гущины непроворотистый борщ, перловую кашу с кусками свиного мяса, вышли из столовой в уже уходящий день. Солнца не было; набухшее, рыхлое небо потемнело, тянуло свежим, знобким, как сквозняк, холодом — внезапная, неожиданная перемена.
Моренов смешливо, ноздрястым носом вобрав воздух, сказал:
— А ведь снегом пахнет.
— Это откуда? — с сомнением отозвался Савинов. — С небесной кухней сносился, Николай Федорович?
— Сибиряк! Чутье точнее, чем у метеоролога.
Савинов шумно, не сдерживаясь, вздохнул.
— А не предсказывает, случаем, чутье, долго будет так с Госкомиссией? Как говорили в войну: бои с переменным успехом?
— Вот чего нет, того нет... Начальнику штаба поперек горла текучесть людей?
— Она, проклятая! Как на вокзале.
Фурашов молчал. То состояние взбудораженности, просветленности не покидало его; внутри, в душе его, жила очищенная успокоенность и ясность, какие возникают в окружающей природе после бури, грозы, — все это вошло в него, утверждалось и жило в нем. И потому-то он молчал, не трогали разговоры Моренова и Савинова. И, только входя на крыльцо штаба, как о само собой разумеющемся, подумал: «Завтра объявлю им о разговоре с Василиным. Если сдавать дела, то, конечно же, Савинову — начальнику штаба...»
В кабинете полумрак вдруг посветлел, проступила отчетливо нехитрая мебель. Фурашов шагнул к окну, откинул штору — за стеклом плотно сыпали хлопья снега, сыпали неудержимо, скрыв в белой пелене сосны, бетонку, по которой еще недавно проходил торжественным маршем полк, — скрыв разом весь мир.
Все стояли зачарованные. Звонок телефона, долгий и пронзительный, оборвал это очарование. Фурашов поднял трубку — и сразу в ней напористый, упругий голос Кости Коськина-Рюмина:
— Алло! Привет, старик! Как жизнь? Тыщу лет тебя не видел. Сегодня из Кара-Суя вернулся.
Фурашов улыбался, слушая его, улыбался тому, что журналист сыпал словами, не давая возможности ответить.
— Из Кара-Суя, говорю... Чего молчишь? Пропал, что ли? Так вот, поздравляю, старик: «Катунь» показала такой фейерверк — загляденье! Запомни, старик: вчера, двадцать девятого октября одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Бутаков, полигонное начальство пир закатили. Ясно! Госкомиссия, маршал Янов завтра-послезавтра подпишут акт... Значит, и у тебя скоро подведут черту. Поздравляю! Алло! Алло! Ты что там молчишь? Не рад?
«Да нет, чего же до завтра откладывать, сказать сейчас, и все», — с той же прежней покойностью подумалось Фурашову.
— Рад, Костя, только у меня обстоятельства некоторые...
— Какие еще?
— Не командир, пожалуй, уже... Генерал Василин сказал: придется сдавать дела.
— Что-о-о? — взорвалось в трубке. — Иди к черту! С Яновым летел из Кара-Суя, о тебе говорили... Я немедленно к нему! Все!
И опять, как и в случае с Василиным, в трубке оборвалось неожиданно, тишина будто спрессовалась в кабинете, и Фурашов, еще не положив трубку, не глядя на Моренова и Савинова, ощутил на себе их взгляды и обернулся. В немых, в упор встреченных взглядах прочитал и недоумение и растерянность. Красный, будто только из парной, Савинов проронил:
— Как же... это?
— Возможно, вам придется принимать полк, Петр Савельевич.
— Не буду я принимать... Пусть и меня снимают!
— А если приказ, Петр Савельевич?
Савинов упрямо набычился. Моренов сипло, горестно вздохнул.
— Да, Василин... генерал Василин... Неужели так? — И встал. — Не-ет, этого оставлять нельзя!
Прежнее, утвердившееся настроение жило твердо, неистребимо, — Фурашов смотрел сейчас на этих двух уже немолодых людей, строгих, понуро стоявших, — смотрел с улыбкой, словно ничего не произошло и они зря расстраиваются, как если бы в чем-то провинились, и в голове у него тоже легко, весело складывались шутливые слова, какие говорил доцент Старковский, объясняя сложный закон механики — ускорение Кориолиса: «Черная, черная ночь. Мрак. И в этом мраке ни звездочки. Но вдруг... одна зажглась. И на этой точке-звездочке вспыхивает зеленая стрелка. Вспыхнула другая... Вы узнаете эти стрелки? Это наши тащители, то есть силы. Они действуют на звездочки. Но коль есть тащители, должны быть и крутители. То бишь моменты. Но вот появляется волшебник в остроконечном колпаке, с тросточкой. Это грозный призрак маркиз Гаспар Кориолис, и он начинает давить... Вы догадываетесь, что возникло ускорение Кориолиса...»
За окном снег все сыпал, падал безостановочно ватно-белыми хлопьями.
Лось лежал на левом боку, поджав ноги, зажмурившись, — на месте глаз виднелись лишь темнеющие прорези-углубления, обрамленные бурой, седеющей, будто пылью подернутой, шерстью. Правый бок методически, с чуть приметными толчками вздымался крутым бугром, и светлая, снежно белеющая паховая шерсть шевелилась то ли от этих вздымлений, то ли от свежего протечного ветерка, гулявшего тут, в тени, на взгорке, между зеленым травянистым вытянутым холмом «пасеки» и проволочным ограждением.
Рядом на траве — куски хлеба, горки сизоватой перловой и пшенной каши, осиновые свежие ветки, пахнувшие сладкой горечью; он, лось, налакомился, был равнодушен сейчас ко всему. Тень на взгорок падала от густого леса, стеной вставшего сразу за «колючкой», и во всей позе лося — спокойно поджатых ногах, одетых в желтовато-белые чулки, в вытянутой гривастой шее, в запрокинутой голове, длинномордой, с всклокоченной бородой, в плотно сомкнутых глазах — глубокий покой, дремотное, бездумное блаженство...
Он не пошевельнул головой с развесистыми лопатами рогов и тогда, когда из проема, из входа в «пасеку», высыпали плотно солдаты; но он чувствовал, отмечал все, что делалось вокруг, — он привык к этому. Оказывается, эти существа в зеленом — под цвет окружающего мира — вовсе не страшны, и он, стареющий, уже немощный лось, ничего, кроме добра, не видел от них с тех самых пор, с той роковой предрассветной рани...
Фурашов и подполковник Двали появились из прохода в «пасеку», вышли на ослепительный, но прохладный, ласковый по-утреннему свет. Солдат на площадке уже не было: их построили, и невысокий, плотный, как комель, инженер-майор Коротин увел строй в городок. Фурашов подумал, что сейчас строй уже на полпути к городку. В городке новый начальник штаба — Савинов сам уже год командует частью, — готовит полк к праздничному построению. Да и он, Фурашов, и вот главный инженер Двали тоже должны быть там. Они задержались оба на КП после ежедневной проверки готовности станции: полк на боевом дежурстве, и такая мера предписана строгой инструкцией. Сейчас на станции, во всех ее отсеках, остался дежурный боевой расчет. Розовыми глазками перемигиваются лампочки-неонки на блоках питания, да затихшие отсеки заливает яркий свет.
Мелькнувшая мысль о Савинове заставила Фурашова отвлечься от разговора с подполковником Двали. Что ж, много воды утекло, вот и Двали теперь главный инженер, на висках, в черных волосах — белой дымью. седина; у индикаторов во главе боевого расчета — Гладышев, капитан Гладышев... Впрочем, многих уже нет, разлетелись, выдвинулись; нет не только Савинова, нет замполита Моренова — в политуправлении, большой человек... Что ж, и он, Фурашов, полковник, и в штабе поговаривают: мол, засиделся на одном месте. Пока, конечно, спрашивают желание, деликатничают, и он находит причины, отшучивается, мол, еще покомандует, у него давняя любовь с «Катунью»... А сокровенные, сокрытые мысли — кому он о них скажет? — держит в тайнике, к ним нет никому доступа, даже сам он, оставаясь наедине с собой, касается их редко, гонит в самые отдаленные закоулки души, но, бывая в Егоровске, проезжая кладбище, неизменно оставляет машину, пролавировав между могильными холмиками, останавливается у железной скромной изгороди... Тут, на кладбище, ничего не изменилось, воронье так же обсеивает маковки старой церквушки со сломанными крестами и так же, чем-то вспугнутое, с карканьем взлетает черной тучей. Ничего не изменилось... А ведь прошло пять лет.
Но он, Фурашов, знает, что там, в Москве, деликатничают п о к а, до поры, и в одно прекрасное время издадут приказ и... Впрочем, незачем об этом думать! Вот другое... Кончатся, пройдут эти майские праздники, и предстоит еще одно расставание — с капитаном Карасем и старшим лейтенантом Русаковым, расставание грустное, неприятное...