— Нет, Опанас Иванович, армяне выдают продукт градусов на шестьдесят.
— Армяне, они могут. У них виноград подходящий. А букета нет.
— И букет есть, Опанас Иванович, и какой букет! С привкусом коньячок. Пахнет сладко, а на языке сухо, чуть расхождение такое, тонкая вещь.
— Да ну тебя! — отмахнулся Цымбал. — Двадцати годов нет, а тоже в коньяке понимает… Бери правей, действуй! Опять внучка у меня запропала… Ко мне не жмись… Пошли… Ай-да-ла-ла! Ой-да-да-да!
— Ого-го-го! И-и-их! — дико и отчаянно подхватил Белый, беря правее, и тотчас, будто привидение, растаял в тумане пыли.
Балочка была метрах в двухстах. Немцы оживленно бегали между машин-цистерн и машин-мастерских, с любопытством разглядывая вынырнувших из пыли казаков. Им казалось невероятным, чтобы на них наступали всерьез. Но когда Белый стал рубить солдат, суетившихся у цистерны, то остальные, стреляя, ахая, залегая в укрытия, бестолково растеклись кто куда, и у машин опустело.
— Поджигай! — распорядился Цымбал.
Белый уже выбивал дно немецкой бочки с горючим. Ксеня папахой черпала бензин и, хохоча, поливала им моторы машин.
Подскочив над землею, пламя обрушилось вниз и, виляя в хлебе, травах, лужах бензина, побежало в разные стороны огненно-черным потоком.
Как потом оказалось, эскадрон Цымбала атаковал авангард немецкого танкового корпуса и, уничтожив шестнадцать танков, затесался между головным отрядом и его базами. Не ожидая сопротивления, немцы дрались бестолково, как бы удивляясь сражению, которое происходит так ненаучно, глупо и возмутительно.
К шестнадцати танкам, уничтоженным, зажженным или исковерканным казаками Опанаса Ивановича, Григорий прибавил еще девятнадцать, которые он остановил полковой батареей и бронебойщиками. Побитых цистерн и грузовиков в тот день не считали. Вклинившись между частями корпуса, безмятежно валившими по безлюдной степи, казаки дрались без приказов, без связи, без кухонь, без всякой перспективы на завтра. За спинами их была переправа по реке и там пехота, которая верила им, и они дрались только как бы за эту пехоту.
Сражение их, как мелеющая степная речка, никуда не впадало, а впитывалось в сухую землю и без следа пропадало в ней.
Часа в два дня второй эскадрой во главе с комиссаром смял мотоциклетный полк, потеряв при этом всего пять казаков, но среди них и самого комиссара.
На хуторе Одиноком Федор Голунец с полусотней отставших красноармейцев пожег немецкие обозы. Петр Колечко захватил в плен целых четыре танка с экипажами, и его сын Никифор сжег полевую радиостанцию.
Степь, поутру безлюдная, дерзко оживала к вечеру. Все живое, что таилось в ее оврагах, в степных базах и отдаленных хуторах, сходилось к бою.
Уж везли какие-то кооператоры свои запасы, пастухи сгоняли к жилью стада, рассыпанные по далекой степи.
Знойный и ветреный день сменился облачным, когда Опанас Иванович, изморив до крайности коней, возвращался на кирпичный завод. Кони шли в поводу, только на некоторых сидели раненые. Более тяжелых несли на бурках или везли на ручных тачках, подобранных по пути.
Облака грозно выплывали на середину неба, выскакивая одно из другого. Они быстро грузнели, припадали к земле и потом уже еле волочили свои плотные, тугие, как синяки, тела.
Повеяло разгульным степным дождем. Степь побледнела. Скоро все небо стало фиолетово-синим с огненно-оранжевыми зачесами на западной его стороне, точно здесь оно прогорело на сухом сильном жару, и дождь, нежданный в это время, прорвался с невиданной силой.
Легкие степные «профилировки» заскользили, как весенний лед, отполированный солнцем. Человек делал километр в час, машина — ни шагу.
Вначале редкий, крупный, как бы пробегающий мимоходом дождь, помельчав, захлопотал надолго. Его сыпало сверху, как крупу из чувалов, то пригоршнями, то ровным потоком, то сразу всем небом.
Ливень этот поначалу показался Опанасу Ивановичу отличной удачей — он отдавал в его распоряжение целую ночь, но, еще не добравшись до завода, он понял, что все остановилось на месте. И это была гибель. Но теперь, когда было совершено так много, всякая мысль об отходе действовала на душу, как смертельный яд.
«Нет, уж теперь только стоять, — думал Опанас Иванович. — Небось, там, в тылу, пришли в себя, очухались и ползут назад. Теперь-то уж ни за что нельзя отходить», — уговаривал он себя, гоня прочь мысли о фураже, мясе, крупах, о раненых, о боеприпасах, о всем том, от чего сражение зависит в гораздо большей степени, чем от отваги людей.
…Темнело быстро, будто нарочно. Вязкий чернозем хватал и дергал за уставшие ноги.
Со стороны немцев яркий луч прожектора рассек темноту. Он лег низко, по самой земле, как освещенная дорога.
— Это чего, дед? — шопотом спросила Ксеня.
Опанас Иванович устало обернулся.
— Кто их знает!
Завод удалось нащупать только в начале десятого часа ночи. На дворе, забитом штабелями сырого кирпича, бродили кони. Под навесами сушилен, у ям, прикрытых с боков дощатыми щитами, с разведенными на дне их кострами, сидели казаки.
Опанас Иванович нашел сына в заводской конторе, где расположились перевязочный пункт и штаб полка. Противный запах мокрой шерсти, мокрых портянок и каких-то лекарств сразу ударил ему в нос, как только он шагнул в комнату.
— Папаша, папаша, соблюдайте светомаскировку, — недовольным шопотом крикнул ему Илюнька.
— Оставь, — сказал Григорий. И отцу: — Под ноги, под ноги, Иваныч.
Свет моргалика слабо отметил темные фигуры раненых, лежащих на полу. Лекпом при свете второго моргалика возился над кем-то у таза с водой.
— Ах, вы бы полегше, дорогой… — бормотал кто-то.
— Седло сдали? — спрашивал другой. — Иван Евдокимыч, седло вы сдали?.. Не слышит… Иван Евдокимыч!
— Не могу я… о господи… не могу я про седло…
— Связи нет? — спросил Опанас Иванович, осторожно ступая меж раненых.
— Нет. — И тень Илюньки пожала плечами над косяком двери.
Штаб помещался во второй комнатенке. На деревянной лавке сидело человек шесть командиров, а у стола и вдоль стен стояли какие-то незнакомые штатские в кожанках, пыльниках, в чувалах, наброшенных на головы.
— Темнота, такая ж чортова темнота, — пробурчал Опанас Иванович, пробираясь к столу, — себя не видать.
— Ну, как у тебя, Иваныч? — спросил сын. — Не закрывай, дочка, двери, не надо, — крикнул он Ксене, — хоть слышно где стреляют!
— И левее вас, и правее вас, и позади вас — всюду стреляют, — сказал кто-то из штатских.
— Из балочки, где мы цистерны пожгли, прожектор светит, — голосом, каким рассказывают сказки, сообщила Ксеня. — Ровненько так наставили куда-то и светят.
— Это либо дорогу своим подсвечивает, либо подходы к себе охраняет, — равнодушно сказал Григорий, следя за отцом и ожидая его рассказа.
— Ах, боже ж мой, боже! — Илюнька завозился у телефонного аппарата.
Опанас Иванович пробрался к дивану и осторожно присел на его край.
— Это что за народ? — устало спросил он, поеживаясь от сырости.
— Актив, — засмеялся Григорий, — уполномоченный Заготзерна, те двое по кооперации, в углу — артисты.
— Да откуда же вас чорт принес? — удивился Опанас Иванович. — Кругом немец… а вы… не к нему стремились?
— Да никуда они не стремились, в том и фокус, — сказал Григорий. — Пятнадцать тысяч зерна оставлено, свиноферма, три сельпо… А это, можешь представить, агитбригада. Ко мне ехала. Фокус!
— Да ведь души живой в степи не было… — начал было Опанас Иванович.
— Не было. Нас не было — так и их не слыхать. Жизнь, Иваныч! — И широкое, с красивым, блестяще бронзовым лбом лицо Григория засветилось детским тщеславием.
— Сутки еще побьемся — тысячи сойдутся…
— Это точно.
— Да мы ж не Тарасы Бульбы, вы меня, конечно, простите, — сказал из своего угла Илюнька. — Это в тое время бесшабашная война шла вручную, а почитайте газеты, почитайте, какие условия требуются…
Все примолкли. Даже раненые перестали стонать и охать.
— Возьмем связь… Глаза и уши, верно?.. А где они? Или такой предмет, как продовольствие… Ведь третий день без нормальной пищи… Тут сам Тарас Бульба драпака даст. Вполне законно.
Опанас Иванович, не веря себе, глядел на Илюньку.
— Ты что… ты откуда такие слова, а?.. При мне, сукин сын, при мне… при командире… Вот вскормил, вспоил аномала. Вон, задохляй! — закричал он беспомощным старческим голосом. — Смертью казню! Гриша, что же ты смотришь? Исключается из семьи, подлюга!.. На веки вечные, будь ты проклят!.. Как тебя Верка ухватом не запорола, Штрауса окаянного!.. Вон, говорю!
Опасливо пробираясь меж ранеными, Илюнька исчез за дверью. Лицо его выражало недоумение и как бы стыд за тестя. Григорий хохотал, прикрыв лицо папахой.