Мне показалось, что она прощается с книгами. Страшно, Иван, когда человек прощается с вещами. Ты видел когда-нибудь? Я не сводила с нее глаз. Но скоро она бросила перебирать книги. Легла и притворилась, что спит. Никогда не ложилась днем. А потом встала — начала готовиться к урокам. Говорили мы о будничных вещах, как обычно, только меньше… немногословно, не по-женски. И уже вечером, слушая по радио музыку. Вита задумчиво сказала: «Надо обо всем рассказать Лескавцу». Ох, как меня обожгло, Иван! Я даже не подумала, что ей придется пройти еще через это испытание. А она думала, Иван. Выходит: перебирала книжки, лежала — и думала. Я сказала, что пойду сама и все объясню, моя ведь вина, не ее. «Нет! Я сама!» — сурово так крикнула, со злостью. Но глаза загорелись. Мол, хватит, наобъясняли, напутали, теперь я сама буду распутывать, не маленькая. Но мне стало легче после ее выкрика. Правду говорю, Иван. Я верю людям… верила, что поймут… Лескавец, другие… Не себя я оберегала, не за себя боялась. За нее. Ты знаешь. И может быть, даже лучше, что наконец открылась правда. В тот момент, ей-богу же, простила доносчику. Нельзя всю жизнь скрывать тайну, да еще от самого родного человека. Нельзя! А потом Вита спросила, когда его осудили, в каком году, где. Спокойно спросила. Как о чужом. И это меня еще больше успокоило. Правда, вечером опять было напугала. Услышала, что идет этот… Олег Гаврилович, спряталась за занавеску, попросила сказать, что нет дома. Я ведь тогда не знала об этом. — Надя тронула тетрадь, брезгливо поморщилась, сцепила пальцы. — Боже мой! Надо же так, чтоб все навалилось сразу! Я не верила этому человеку, не верила, что он принесет Вите счастье.
Директор и ему не понравился тогда, в декабре, когда они познакомились с ним здесь, но Иван Васильевич старался быть беспристрастным, даже попробовал проникнуться симпатией. Не очень-то приглядно выглядит этот человек и по дневнику девушки, которая всерьез собиралась связать с ним свою жизнь. Но зачем растравлять свежую материнскую рану?
— Адалина… или как ее?.. Могла возвести поклеп.
— Ах, Иван, разве лишь в том беда, что он поцеловал эту раскрашенную куклу или она его… Нет! Эгоист! Себялюбец! Он так и не понял Витиной души. Если б он был другом, к которому можно прийти и все рассказать… Окажись я вот так на распутье, я поехала бы к тебе, Ваня. Несмотря ни на что. А к кому поехала она? К кому, Иван? Я дала телеграммы всем подругам, с которыми она когда-нибудь переписывалась.
— С парторгом… как его?
— Наш? Лескавец.
— Ему она сказала?
— Не знаю.
— Напрасно, Надя. Это же очень важно: как они говорили? Что она сказала? Что ответил он? Отсюда надо начинать…
— Навряд ли говорила с ним Вита. Кто-нибудь знал бы уже… Сам бы он пришел.
— Да как сказать. Судя по Витиным записям. Лескавец не такой простой человек. Я пойду побеседую с ним.
Тогда только Надя вспомнила, что он с дороги.
— Поешь, Иван.
Иван Васильевич шел к конторе совхоза по грязной тропочке за огородами, примерно той же дорогой, по которой когда-то вела его Вита показывать «достопримечательности» Калюжич. Шел, глубоко задумавшись, и не сразу услышал, что его кто-то окликает:
— Товаришок, а товаришок!
Оглянулся. Его догонял старик с вожжами в руках, с топором, засунутым за веревку, подпоясывающую старый, много раз латанный ватник. Подошел, снял облезлый треух, поздоровался, поклонился. Ивана Васильевича даже немножко смутила такая почтительность — старорежимная какая-то. Подумал, что, может быть, дед успел уже «причаститься» с утра.
— Так что извиняюсь, товаришок. Кем вы доводитесь учительке нашей… Надежде Петровне?
Вопрос заставил насторожиться. И опять-таки смутил: кем он теперь ей доводится?
— Она была в моем отряде. В партизанах.
— А-а, — все понял дед, прищурил маленькие и хитрые, не промытые с ночи глазки.
— Так слушай, товаришок, что я хочу тебе рассказать… Надежду Петровну пужать не хотел. Мало куда могла поплыть девка. Молодая — ветер в голове.
Иван Васильевич почувствовал, что подгибаются ноги.
— Куда поплыть, дед? Когда?
— Да слушай ты по порядку. Во вторник было. Я одонки из-под совхозного сена подчищал. Думаю: все равно зальет. А на ином одонке, гляди ты, клок какой и оставили, не себе же брали. Не перетряхивали хворостьё… Покуда стояли стога — не пойдешь… Кто ведает — везешь откуда? С одонка или из стога… Припишут тебе. А я, товаришок, чужого крошки нигде. Да коли вода заливает добро…
— Дед!
— Вот так-то, товаришок. На челне перевозил сенцо. Челн добрый. На ём до Киева можно доплыть. Съездил я раз, два, посгреб пудик там, дерьмо, конечно, товаришок, подмоченное, да корова ест, не переборчива…
— Дед! Так куда поплыла Виталия?
— Разве ж я говорю, что поплыла? Может, и не поплыла. Я что говорю? Плыл третий раз под вечер уже, а на берегу стоит кто-то… Думаю, может, сам Сиволоб. Откуль, скажет, сено, дед? На Панском же еще стоги остались. Ни один год не оставались, а тут стоят. На посевную, что ли? Хотя кто теперь на конях пашет. Тракторами всё, товаришок. Как загудят!..
— Дед!..
— Вот я и говорю… Подплыл — ажио она, молодая учителька, дочка Надежды Петровны. Прогуливается. Антилигенция! «Добрый вечер, — говорит, — дед. Дайте я вам помогу». Она пехтерек взяла, а я в вожжечки навязал. Так зараз и перенесли. Сколько того сена, товаришок! Спасибочко тебе, дочка. Дай бог здоровья. И баба моя благодарность отдала. Покуль то сено прибрал, на чердак поднял. Пошел, чтоб челнок вытащить к вербам да замкнуть на ночь. Челнов у нас давно не крали… Да и замочек не от честного человека… от детей. Глядь-поглядь — нету челна. Вот, думаю, оказия. Кто-то из совхозников увидел-таки да перегнал, чтоб это самое… вещественное иметь. Клочок же какой-нибудь сена остался. Позовут завтра. Да я и не испугался. Легко ж узнать, откуда оно, сено-то, — с Панского или из-за березняка.
— И челна до сих пор нет? — Иван Васильевич не узнал своего голоса — то ли так вдруг осип, то ли спросил шепотом.
— Позавчера не искал… Ждал — позовут… А вчера баба говорит: Петровнина дочка съехала неведомо куда. Матка телеграммы бьет во все концы. Тут меня и тюкнуло, товаришок.
Дед сперва говорил, то ли ребячась, то ли спьяна, а эти слова сказал серьезно и тихо, и закисшие глаза его стали проницательны, умны и печальны. Дед предполагал то, о чем с ужасом подумал Иван Васильевич. Дед молча, глубоко сочувствуя, глядел ему в глаза. Иван Васильевич ощутил острую боль в ноге. И страшную усталость. На миг стало дурно — почернело небо, и расплылось желтым пятном лицо старика. Испугался, что может упасть. Только раз в жизни, в партизанах, при воспалении легких случилось, — потемнело в глазах, закружились сосны, и он упал у входа в землянку.
— Побелел совсем, товаришок. Не пужай ты Надежду Петровну. Бабы, они знаешь какие. Нервы у их слабые. Ну, пускай поплыла. Так молодые теперь всюду плавают, всюду ходят. Их хлебом не корми, а дай ескурсию. Она девка смелая. А челн добрый. На ём до Киева можно доплыть.
Утро было хмурое, когда он шел со станции. Не по-весеннему холодное. А теперь облака рассеивались, выглядывало солнце. На водном просторе, сколько видит глаз, по волнам то тут то там прыгали зайчики. Если б не ветер, верно, стало бы по-весеннему тепло. Но ветер дует с реки… Холодный. Какая река? Речка. Ручей, на который он — столько раз приезжал — не обращал внимания. А Вита сказала: «Если б вы видели, как она разливается, наша речка!» Да, да, он помнит, она говорила, как разливается их речка… ее речка. Нет, не ее речка! Где она, речка?
Теперь, в разлив, даже неизвестно, где она, речка. Там, где стоит еще одна верба по ветки в воде? Или там, где полощется в волнах лоза? Или здесь, возле этой песчаной косы, на которой растут вербы, ряд старых искореженных и одиноких верб? К одной из них цепью привязана лодка. Лодки надо запирать! От детей. Как надо патроны прятать от детей. Как она. однако, разлилась, эта никому не ведомая, не отмеченная на географических картах речка! Полесская речка. Вон где тот берег. У другой деревни. Как она называется, та деревня? Волны лижут песок. Волны смывают песок и когда-нибудь подмоют эти вербы. Или, может быть, волны намывают песок и вербы будут расти тут вечно? Она, маленькой, гуляла под этими вербами. Она ходила тут три дня назад. Помогала старику перенести сено. Кто виноват? Кто? Я? И я тоже. Нельзя прятать правду. Никакую. Как бы сурова она ни была. Опасно. Особенно нельзя прятать от детей. Особенно.
Вернись, Вита! И я все тебе расскажу. Ты умная, ты поймешь. Зачем ты так наказываешь мать? Она не заслужила такой кары. Нет, не заслужила. Если б ты сама стала матерью, ты знала бы цену жизни. Она, знала, твоя мать. И я знаю. А ты не успела узнать. Вернись, Вита! Какой холодный ветер! И какие холодные волны. Размывают они косу или намывают? Небывало широкий разлив. Небывало? А может, он был таким и в ту снежную зиму? Снежные зимы! Большая вода! Иной раз они приносят беду. Но чаще дают радость — добрый урожай. Вита не верила этому. Как она писала? На песках — высыхает за неделю, на торфяниках — держится до июня. Выходит, снежные зимы не дают здесь урожая? Гудят тракторы. Где-то на базе. Выходят на посевную. «Кто теперь на конях пашет? Тракторами всё, товаришок». Да, тракторами. Вон они гудят! «Она девка смелая. А челн добрый». Ты мудр, дед. На твоем челне можно до Киева доплыть. Но зачем Вите плыть до Киева? А почему не плыть? Назло всем. И для разрядки. Я, кажется, становлюсь скептиком и паникером. А мне теперь нужны спокойствие и сила… Спокойствие и сила. На двоих — на себя и Надю. Зачем стою здесь, на этом ветру? Надо же что-то делать. Дать телеграммы во все пункты по речке… И дальше — по Припяти…